Подростки
Шрифт:
— Чего, чего! — Мастер повернулся к нему. — Указывать, мне? — Он замахнулся на парня.
— Ну, ты, шкура! — Степан ловким и сильным движением отвел занесенную руку. Мастер отпрянул.
— Ты… ты… — уже не кричал, а хрипел мастер, лицо которого стало сизым. Он готов был броситься на Степана. Но неожиданно кулаки его разжались, и только толстые пальцы дрожали. Он увидел перед собой толпу рабочих, лица которых были сейчас неузнаваемо суровыми и полны такой решимости, что гнев мастера как рукой сняло.
— Вы что? Вы что? — залепетал Врублевский, пятясь от страшной, молчаливой
Обычно, едва стихал вечерний гудок, в депо не оставалось никого, а сегодня задержалось человек пятнадцать. Они сгрудились около Степана. Остался и Валя. Его не прогнали. К нему привыкли, знали как хорошего, не болтливого парнишку.
— Осадить надо! — раздумывая над чем-то, сказал пожилой слесарь с густыми, чуть тронутыми сединой усами.
— Не осадить, а проучить, — вставил курчавый, белозубый, весь черный от сажи, кочегар.
Рабочие заговорили разом:
— Точно крепостные!
— До рукоприкладства дошел!
— Зверюгой стал!
— Проучить беспременно!
— Рассчитаться!
— На тачке вывезти!
Степан молчал и слушал.
— А вот это правильно, — подхватил он, — на тачку да и вывезти!
— Что вы, что вы, братцы, как можно на тачку? — выставил свою козлиную бородку из-за плеча кочегара Антон. Он, оказывается, тоже не ушел.
— Ты чего тут, гнида? — обернулся к нему кочегар. — Брысь отсюда, зашибу! — и он поднял свой огромный, с детскую голову, кулак.
— Петро, оставь! — крикнул Степан. — Руки марать не стоит! А ты, — он пристально посмотрел на Антона, — марш отсюда, да смотри, попридержи язычок.
Антона как ветром сдуло, — точно растаял в полумраке депо.
— Нет, братцы, с тачкой теперь не выйдет, — сказал, подумав, Степан. — Может, этот Иуда и не донесет — струсит, но ежели вывезем мастера да дознание начнется — завалит всех.
— А я бы и его, подхалима, заодно, — взмахнул кулаком кочегар.
— Ну, это ты, того, лишку хватил: всех учить, времени не хватит.
— Так рассуждать, только баловать. Его не проучить, на шею сядет, — не сдавался парень.
— Ничего, мастера проучим, будьте спокойны. Что-нибудь сообразим, — сказал Степан. — Но с тачкой сейчас не время. Пошли, ребята, неровен час: этот лизоблюд разъезд приведет.
Давно пропел утренний гудок, а в депо стояла непривычная тишина. Только отдельные рабочие возились у паровоза или стояли у тисков, лениво и нестройно позванивая молотками о зубила. Большинство столпилось у стены. Там же был и Валя.
Он протискался вперед и остановился, раскрыв от изумления и восторга рот. На стене висела неизвестно кем нарисованная карикатура, красочная, яркая, большая, во весь лист серой оберточной бумаги. На ней был изображен Врублевский. Его толстая фигура чем-то напоминала зверя, лицо — оскаленную морду бульдога. Длинными когтистыми руками он держал за шиворот мальчика. Сзади стоял рабочий с грязным мешком, который он готов был набросить на голову мастера, а рядом — тачка-углевозка. Под рисунком четкими крупными буквами было написано: «Помни!»
Постояв немного
в толпе у карикатуры, Валя побежал к дверям — смотреть, не покажется ли мастер.— Идет! — крикнул он минуты через две, еще издали увидев ненавистную фигуру Врублевского.
Рабочие быстро разошлись, и депо заработало обычным темпом. Казалось, ничего и не случилось. Только лица у всех в этот день были несколько оживленнее, чем всегда.
Врублевский, не торопясь, подошел к пузатому паровозу, посмотрел на работавших возле него, затем направился в свой обычный обход. Он вышагивал вдоль верстаков, высматривая, нельзя ли у кого-нибудь забраковать работу и записать штраф. Делал иногда отрывистые замечания. Валя незаметно наблюдал за ним, сгорая от нетерпения.
Вот мастер дошел до самой стены, остановился около пожилого седоусого слесаря Папулова, что-то сказал ему, поднял глаза и остолбенел.
Мальчик видел, как мастер даже попятился. Наверное, целую минуту он обалдело глядел на стену, не понимая, что это значит. Столбняк прошел так же неожиданно, как и начался. Врублевский закричал, заругался, пробрался по узкому проходу к стене и стал срывать карикатуру. Однако бумага не отдиралась. Он царапал ее, продолжая ругаться. Он уже устал, сломал себе ноготь, а карикатура была только поцарапана в двух-трех местах.
— Снять! — фальцетом завизжал Врублевский, видя тщетность своих попыток, — сию минуту снять!
На мастера было страшно смотреть. На лбу и шее вздулись синие веревки вен. Обычно мутные глаза теперь горели и, казалось, готовы были выскочить из орбит. Усы прыгали на сизом лице от нервного подергивания щеки. Руки тряслись, как у больного лихорадкой. Он брызгал слюной и кричал все тем же фальцетом, пронзительно и бессмысленно: — снять! снять! снять!
Все работали молча, никто даже головы не повернул. Тогда мастер подскочил к старику Папулову, который был ближе всех.
— Сними, слышишь! — крикнул он.
Папулов молча отложил молоток и, повернувшись к Врублевскому, посмотрел на него пристальным, тяжелым взглядом.
— Кому говорят! — Врублевский замахнулся было, но еще раз взглянув в лицо Папулова, сразу обмяк и, грузно повернувшись, зашагал к выходу.
Минуты через три в цех прибежала уборщица вагонов Марья, растерянная и взволнованная. Из-под синей косынки выбились каштановые волосы. Видно было, что, напуганная мастером, она бежала сюда без оглядки, однако все-таки остановилась, чтобы рассмотреть карикатуру. Застыв с тряпкой в одной руке и ведром в другой, она смотрела на рисунок.
— Любуйся, любуйся, — бросил кто-то от тисков.
— Не влюбись, Марья, — пошутил другой.
— Мастер, мастер! — крикнул в шутку Степан.
Марья испуганно подскочила к стене и с ожесточением стала оттирать присохшую бумагу. По цеху пронесся хохот. И в смехе этом нашло выход напряжение последних дней.
Мастер три дня не появлялся в депо.
Нине Александровне удалось доказать начальнице гимназии, что Вера не виновата. Начальница после некоторого колебания согласилась не поднимать вопроса об исключении девочки, если та попросит извинения.