Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Подвиг Сакко и Ванцетти
Шрифт:

— Знаете, — говорил он Ванцетти, — только несчастный случай вынудил меня взяться за эту работу в тюрьме. Что поделаешь?

— Вы ничего не можете сделать, — заверил его Ванцетти. — У каждого своя работа. Выполняйте свое дело. О чем тут говорить?

— Я хотел бы сказать вам что-нибудь в утешение, — настаивал парикмахер.

А когда он покончил с Ванцетти, то шепнул электротехнику, что все обошлось не так уж плохо и что этот Ванцетти, без сомнения, необыкновенно чуткий человек.

Но Сакко не произнес ни единого слова, и, когда парикмахер пытался с ним заговорить, Сакко смотрел на него так странно, что слова замирали у парикмахера на губах.

Брея Мадейроса, парикмахер чувствовал себя совсем иначе. Мадейрос вел себя как маленький мальчик, и его безмятежное спокойствие пугало парикмахера не на шутку. Выйдя в коридор, он шепнул

надзирателям об этом странном спокойствии, но они пожали плечами и, обозвав Мадейроса «тупой башкой», многозначительно показали на комнату, где стоял электрический стул.

Электротехник смотрел, как надзиратели меняют белье приговоренным к казни, надевая на них костюм, специально предназначенный для данного случая. Осужденные натянули на себя черные одежды смерти, платье, которое им понадобится ненадолго; только для того, чтобы пройти из своей камеры в помещение для казни. Натягивая его на себя, Ванцетти тихо сказал:

— Вот жених и обряжен к свадьбе! Заботливое государство покрывает мою наготу, а умелые руки парикмахера делают мне прическу. Очень странно, но у меня нет больше страха. Я чувствую теперь только ненависть.

Он говорил по-итальянски, и надзиратели его не понимали, но парикмахер знал язык и шепотом перевел его слова тюремному врачу; тот пожал плечами с присущим его профессии цинизмом, которым тюремные врачи обычно прикрывают свою чувствительность.

В обязанности электротехника входило сделать надрезы на штанинах и рукавах новых костюмов осужденных. Проклиная себя и судьбу, которая его сюда привела, он нехотя сделал то, что надлежало. Когда он нечаянно дотронулся до тела Ванцетти, тот отстранился от него с брезгливостью и взглядом, полным отвращения, окинул тюремных надзирателей, наблюдавших за работой электротехника.

— Ну и занятие для человека! — сказал Ванцетти жестко и глухо. — Вы делаете грязное дело, и каждая эпоха рождает таких, как вы. Если бы был бог, он и то не простил бы приспешникам смерти. Подумать только, что я хотел мира между людьми, когда такие, как вы, еще живут на земле! Не прикасайтесь ко мне своими подлыми руками! На них грязь, грязь хозяина, которому вы служите!

Парикмахер перевел и эти слова, на что тюремный врач сказал:

— Чего вы от него хотите? Самое худшее, что вы можете сделать человеку, это убить его. Если ему хочется поговорить при этом, разве вы ему помешаете? Не смейте больше сплетничать насчет того, что он сказал. Пусть говорит, что хочет.

Надзиратели снова заперли двери камер, и в каждой из них теперь находилось по человеку, одетому в черное. Мадейрос нисколько не изменился. В своем черном платье он так же спокойно сидел на койке, как и раньше, но Николо Сакко стоял посреди камеры, одергивая на себе одежду, которая теперь была на нем, и глядел на нее со странным выражением. Ванцетти так и не отошел от двери; он смотрел в окошко. На лице его был гнев, и кровь ровно и сильно стучала в его венах. Тело его было полно жизни; она текла у него по жилам, сильная и требовательная; мускулы его рук, сжимавших, решетку, напряглись и вздулись. Он думал о прощании с жизнью без сожаления, без печали, но с крепнущим и все возрастающим гневом. Ванцетти вспоминал себя свободным и счастливым мальчишкой в итальянской деревне, залитой солнцем. Он снова обнимал свою мать и чувствовал теплоту ее мягких губ, прижавшихся к его лицу. Он вспоминал, как она чахла и увядала, а он сидел, нагнувшись над ее постелью, и старался влить в нее хоть частицу своей жизненной энергии. Еще тогда, в те далекие годы, он смутно почувствовал в себе огромную жадность к жизни, к борьбе. Ему казалось, что он — источник и, сколько бы другие из него ни черпали и ни пили, все люди на свете утолят жажду, но его собственная жажда все равно не будет утолена.

Вместе с матерью умерла для него и родная страна. Он бежал от темного деревенского быта, который имел цену, только пока была жива она. Труд и борьба — работа за хлеб насущный и голод, который нельзя было насытить, — вот что стало для Бартоломео Ванцетти его жизнью, его существованием и глубочайшим смыслом этого существования. Он был не таким, как Сакко. Он был человеком, не только рожденным для бурь и треволнений, но и для того, чтобы их пережить. Даже и теперь он не мог сдаться. Все его тело кричало о том, что он не должен сдаваться, что смерть невозможна и недопустима, что есть же, наверно, какой-нибудь выход, еще один шаг вперед, еще одно сказанное слово, еще один брошенный вызов! Жизнь

требовала жизни, смерть не могла дать ей удовлетворения. Смерть — грязный, мрачный, пугающий идол, которому поклоняются его враги! Он поборет смерть ненавистью, гневом, яростью! Жизнь — его неотъемлемое право; он соединен с ней нерасторжимыми узами навеки, и теперь его мысли были выражены словами: «Я должен жить, понимаете? Я должен жить! Моя работа только начата. Борьба продолжается. Я должен жить, ибо я часть этой жизни. Я не умру! Я не могу умереть…»

Тюремный врач доложил начальнику тюрьмы, находившемуся в комнате для прессы, о том, что приготовления к казни закончены, и начальник тюрьмы, взобравшись на один из обеденных столов, призвал всю многочисленную толпу присутствующих газетчиков, специальных корреспондентов и фельетонистов к молчанию.

— Джентльмены, разрешите сообщить, — провозгласил он, — что мы приготовили осужденных для казни. Точнее говоря, обычная процедура — переодевания и выбривания тонзур — закончена. Осталось чуть-чуть больше часа до срока, установленного губернатором нашего штата для их казни, каковой наступает ровно в полночь. В оставшееся время мы вынуждены будем испытать, выдержит ли электропроводка нужное нам напряжение. Если вы заметите, что свет в тюрьме внезапно померк, знайте, что идут испытания. Я отправлюсь сейчас к себе, чтобы доложить губернатору о готовности к казни и удостовериться в том, что любое сообщение из его резиденции будет передано мне безотлагательно.

Глава восемнадцатая

Наступил последний, двенадцатый час, час, когда кончался день, а вместе с ним и многое другое: надежды, мечты и вера в то, что люди смогут добиться справедливости и правосудия. В этот последний час миллионы устало молчавших людей поняли, что, как бы человек ни хотел, ни молил, ни стремился и ни верил, всего этого еще мало, чтобы желаемое осуществилось.

В этот последний час еще больше стало пикетчиков вокруг резиденции губернатора. Пошли разговоры о том, что надо бы двинуться к тюрьме. Но люди, которые шагали в рядах пикетчиков, уже знали со всей ясностью, что даже такая попытка не сможет изменить ход событий и отвратить то, что должно было случиться. Время от времени губернатор отдергивал шторы на окнах своего кабинета и глядел вниз; но теперь, в этот поздний час, он уже привык к народу, толпившемуся возле его дома, и это зрелище больше его не смущало.

В Лондоне не было еще пяти часов утра, а люди всю ночь прошагали по замкнутому кругу в траурном бдении. Лица английских углекопов, текстильщиков и докеров стали серыми и изможденными после бессонной ночи. От человека к человеку передавалась весть, что наступил последний час перед казнью. Из гущи утомленной толпы вырвался тяжкий вздох, а согбенные плечи, казалось, согнулись еще ниже, когда люди против воли остановились перед преградой, воздвигнутой пространством и временем.

В Рио-де-Жанейро шел второй час ночи; толпа все росла, она теснилась перед зданием посольства Соединенных Штатов, а крики вызова и гнева раздавались с такой силой, что, наверно, достигали небес и небеса отражали их эхо в беспредельную даль — вплоть до самого города Бостона в штате Массачусетс.

В Москве рабочие выходили из дому, шли на свои фабрики и заводы. То там, то здесь люди, сгрудившись, стояли у газетных витрин, шепотом задавая друг другу вопрос:

— Который час теперь в Бостоне?

Многие рабочие украдкой утирали глаза и откашливались, другие же не смущались своих слез — так же, как не стыдились их и трудящиеся Франции на исходе своей ночной вахты перед американским посольством.

В Варшаве показались первые проблески утренней зари. Демонстрации были там под запретом, и их разгоняла полиция. В ночной тиши безмолвно, как привидения, скользили тени рабочих: заканчивалась расклейка нелегальных листовок, призывавших население Варшавы сделать еще одно последнее усилие для спасения жизни Сакко и Ванцетти.

В далеком Сиднее, в Австралии, день был в самом разгаре. Портовые рабочие, бросив крючья и тросы, шагали, по восемь человек в ряд, к американскому посольству, скандируя гневное требование: чтобы никто не смел лишать их той частицы жизни, которая заключалась для них в жизнях сапожника и разносчика рыбы.

В Бомбее, на большой бумагопрядильной фабрике, кули сошлись к началу смены; вдруг один из них, легкий, как акробат, вскочил на станок.

— Мы бросим работу на этот час, этот последний час, который осталось жить двум нашим товарищам, — крикнул он.

Поделиться с друзьями: