Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Подземный гараж
Шрифт:

Мне было двадцать пять. Я поняла: с меня — хватит. Моя роль, роль единственного ребенка, заключалась в том, чтобы связывать этих двух взрослых людей, которые давно уже лишь в таком составе и представляли собой единое целое. Долгое время этого было вполне достаточно. Когда мы сидели вместе, я сидела всегда между ними. Когда я ложилась спать, они уходили и углублялись каждый в свое дело, только телевизор смотрели вместе. Тогда их связывал, до конца программы, телевизор. Электронный страж, который на короткое время способен свести, объединить тех, кто давно уже не имеет отношения друг к другу. Тут можно было говорить о репортерах, обсуждать, какие они. Господи, родным языком не владеют, не разбираются даже в том виде спорта, о котором берутся рассказывать, да на что угодно могу спорить, что на телевидение они попали не благодаря таланту, а по блату, по какой-нибудь родственной протекции. Уж такая эта страна, теплые места тут всегда достаются тем, кто их не заслужил. Я слышала их. Я была у себя в комнате, но дверь оставалась открытой. Они забывали закрывать дверь, когда мне было два года, и с тех пор так и не закрывали.

Сидя у телевизора, они прислушивались ко мне. Если я шевелилась, взгляд их следил за движением

одеяла, за перемещением тех мелких рисунков, которые были нанесены на пододеяльник. Там были какие-то улыбающиеся котята, которые прыгали из полутьмы в полную тьму. Бывало, что мне тоже разрешали посидеть у телевизора: воскресенье, показывают вечерний фильм, в нем идет речь о любви. Нет таких фильмов, в которых не шла бы речь о любви, даже в детективных сериалах есть любовь. Дело приближается к кульминационной сцене. Мужчина вылезает из машины и вбегает в дом, к женщине. Женщина удивленно поднимает глаза: ты вернулся? Я не могу жить без тебя, говорит мужчина. Этого я и ждала, говорит женщина, ждала, что ты повернешься спиной ко всему остальному. К своей прежней жизни. Чтобы — только я и никого больше. Чтобы наступил такой сумасшедший момент, когда ничто и никто ничего не значит. И пусть твои дети нас ненавидят, и твоя жена пусть покончит с собой, все это — не важно, одно лишь важно: ты меня любишь. Они делают шаг друг к другу, и тут говорят уже только образы, словам тут делать нечего, настолько однозначна и очевидна любовь. И в этот момент руки папы и мамы поднимаются и соприкасаются перед моими глазами. Они закрывают от меня сцену, когда мужчина обнимает женщину. Отвратительно, говорит мама, вот, теперь даже в телевизоре. Или: ты что, не видишь, что происходит, закрой же ребенку глаза, — потому что папа не спохватился вовремя, увлекшись чувствительной сценой, которая в фильме заканчивается поцелуем, у мамы же в этот момент не было настроения двигаться. Она готовила воскресный обед и ужасно устала. Уж таков был воскресный обед: у него не было вкуса, была только усталость. Ты слышишь, снова говорила мама, и папа делал, что ему говорят. Папа всегда делал, что говорила мама. Иногда случалось, что между пальцами их соединенных рук оставались щели, но я не смела глядеть в эти щели: боялась того, что увижу.

Я почувствовала, что с меня хватит, уже в университете. Когда вернешься, да с кем ты, да куда вы идете, что делаете, сколько вас было, на чем ты вернешься домой. А вам не все равно, говорила я, вы же их не знаете. А они: мы же не говорим «нет», просто хотим знать, потому что беспокоимся, мама не может заснуть, если не знает, когда ты вернешься. Сколько всего случается, вон и телевизор показывает, кругом безобразия, преступность, а насчет безопасности… Ха, ее уже давно нет. Кое-где даже дома никакой гарантии, а уж на улице. Да мы ведь не что-то такое просим, достаточно одного слова, в котором часу, и все. Но я не хотела регламентировать свою жизнь даже одним словом, даже из-за того, спит или не спит мама. Вон другие дети, говорили они, сами все сообщают, не нужно из них силой вытаскивать даже пустяковую информацию, а друзей моих они потому и не знают, что я никогда про них не рассказываю.

Не хотела я уходить из дому на работу, а потом возвращаться домой. Чтобы папа говорил, ну, как там на работе, и чтобы я включалась в тот бесконечный сериал, в котором до сих пор участвовали только они. Чтобы я ввела туда пару новых персонажей, или в какой-нибудь сентиментальный момент, когда в руки попадется детская фотография, я бы говорила, о, помнишь, это же тогда, когда, — и смотрела бы, как они погружаются мыслями в прошлое и тянут меня за собой в то время, которое я давно оставила позади.

Я не хотела, чтобы они видели по моему лицу, что именно сейчас со мной происходит, ни если это что-то — плохое, ни если — хорошее. Чтобы они говорили, хорошо ли то, что со мной происходит, или плохо. Чтобы своей заботой, своей вечной, нескончаемой доброжелательностью прочно держали меня в западне своего внимания. Нет, не хотела я этого. Меня уже трясло от их бесконечной заботы: это надень, это не забудь взять с собой, ты сегодня обедала, прими витамин, сейчас такое гриппозное время. Мне было достаточно их постоянного присутствия, которым они лишали меня возможности принимать собственные решения. Нет, в самом деле, дошло до того, что — бывали такие годы — я не могла уйти из дома, не спросив: мама, этого пуловера сегодня достаточно? Нет, доча, говорила она и осуждающе трясла головой, какая же ты, даже одеться сама не можешь, посмотри, вон термометр, на балконной двери. Если бы не я, продолжала она, даже не знаю, что с тобой было бы, на первом же углу получила бы воспаление легких. А если я что-нибудь делала не так, как она сказала, например уходила в весенней куртке, потому что на календаре была весна, хотя погода все еще не могла стряхнуть с себя зиму, и случайно подхватывала какую-нибудь простуду, вот тогда начиналось: ну, видишь, видишь, я же сказала. И за время болезни, пока она ухаживала за мной, вновь расцветал, достигая апогея, родительский деспотизм, скрытый под маской любви и заботы.

Я знала, есть родители, и мои родители относятся как раз к ним, для которых единственная цель в жизни — любить свое дитя и все перенесенные ими неудачи, разочарования, всю скуку и пустоту, скопившиеся в их повседневной суете, компенсировать своими чувствами к этому дитяти. Утром они идут на работу для того, чтобы как можно раньше прийти домой и всю оставшуюся часть дня до вечера, и даже когда лягут спать, во сне, любить своего ребенка. Родителям этим ничего другого не остается: и то поприще, которое они себе когда-то представляли, и тот жизненный уровень, которого им так и не удалось достичь, — все это они для себя возмещают тем, что считают ребенка единственным подлинным оправданием своей жизни. Через своих детей они, конечно, хотят сделать достойными любви самих себя, свою судьбу. Ребенок здесь — лишь повод, чтобы любить самих себя; ведь в любой ситуации, когда, в интересах ребенка, может быть ущемлена их собственная роль, ну, например, если дочь, не дай бог, выйдет за такого амбициозного и волевого мужчину, в противостоянии с которым потерпит поражение любой родительский деспотизм, — что из того, что они видят, какая огромная это любовь, — они всегда примут решение не в пользу

своего ребенка, то есть не прекратят строить козни против мужа. Они с презрением будут отзываться о его привычках в еде, дескать, вон он сколько ест, это же ненасытный обжора, к тридцати годам он превратится в мешок с жиром, с ним будет стыдно на улицу выйти; ну а если у мужа есть еще и родители: что это за люди, нет, в самом деле, это ведь даже из провинциалов — самая что ни на есть деревенщина. Они всегда примут решение против своего ребенка, потому что они ни на мгновение не допустят, чтобы ребенок был счастлив просто так, сам по себе.

И сыновья их, особенно если сыновья эти — маменькины сынки, но все-таки в наибольшей степени дочери, — все они находятся в опасности. Ты даже не замечаешь, ты все измеряешь по домашним нормам. Отца считаешь образцовым мужчиной и идеальным отцом, равного которому, очень возможно, у тебя и не будет возможности найти. Матери ты завидуешь и восхищаешься ею, восхищаешься тем, что вот она, и не ахти какая вроде красавица, женщина не с такими уж прекрасными данными, а сумела заполучить и удержать столь редкостного мужчину, да еще и умудрилась наладить уют и согласие в их маленьком сообществе. И ты решаешь, что, когда у тебя начнется самостоятельная жизнь, ты ничего не будешь делать по-другому, все только точно, как мать. Соблюдать те же праздничные обычаи, готовить те же блюда. Зачем что-то менять, когда так и только так надо поступать.

На самом деле такие родители, следуя своим родительским инстинктам, хотят видеть в детях материальное продолжение своей любви и заботы: что бы с ними, детьми, ни происходило, оно в любом случае должно проистекать из того, чему их учили родители. Дело усугубляется еще и тем, что, как правило, этих детей их собственные дети тоже не принимают всерьез: ведь и для них, детей следующего поколения, сила воплощается в дедушке и бабушке, туда, к ним восходят импульсы, которые формируют их мир, а своих родителей они воспринимают лишь как что-то вторичное, а потом и вообще никак не воспринимают. Дедушки и бабушки как некая суверенная сила даже после смерти живут в семье, и в семейном дискурсе постоянно можно слышать: а что бы сказал на это дедушка, или: что бы сказала на это бабушка, или: ну мама, не делай ты того-то и того-то, бабушке это не понравилось бы. И мать испуганно вскидывает голову, что-то стискивает ей желудок, это что-то — не существующая уже в реальности рука ее родителей, и она вроде как слышит их голоса: вот видишь, даже дети это понимают, или что-нибудь в таком роде, и что бы она ни делала, эти голоса, особенно голос матери, звучат у нее в ушах. Говорила ведь я тебе, что ты пересаливаешь мясо, и — к чему ты кладешь столько масла, и — а ты помыла лимон, прежде чем его резать, и — надеюсь, ты не металлическим ножом его порезала… Голоса звучат из потустороннего мира, словно кто-то ведет оттуда репортаж о своем житье-бытье, — вот так по телевизору рассказывают о каком-нибудь спортивном соревновании, тут же давая оценку результатам: да как это так, почему то, почему это, да с такими показателями даже в полуфинал не выйдешь, а уж о медали и думать нечего… Голос отца она слышала куда реже, отец чаще хмуро помалкивал, будто в глубине души осуждал вечное стремление матери командовать, — во всяком случае, дочь так считала, тогда как отец, не участвуя в разговоре, просто давал матери возможность реализовать свою командирскую сущность. Это стало огромным разочарованием — догадаться, что отец, ради того чтобы избежать конфликтов, во всем уступал матери, тем самым позволяя ей держать дочь в своей власти; более того, он был даже рад этому, потому что надеялся: тогда дочь всю жизнь будет видеть в нем, в своем отце, идеального мужчину, равного которому нет ни на небе, ни на земле.

Нет, этого я не хотела, но, если бы я осталась, так бы все и продолжалось: ведь сохранение того, что было в детстве, гарантирует и сохранение отношений, свойственных детству. Ребенок — всегда ребенок, любил говорить отец, и это действительно так и есть, когда ничего не меняется; состояние это остается даже после смерти родителей: ведь если детское бытие поддерживалось так долго, то, например, после пятидесяти лет, когда родители уже точно умерли, человек, если он до тех пор был ребенком, взрослым так уже и не станет.

Надо уходить из дома.

Можно, конечно, жить и одной… Но я не решилась. Пришлось бы выслушивать все время: зачем выбрасываешь столько на содержание целой квартиры, лучше же откладывать, а потом, когда в самом деле понадобится, когда созреешь, чтобы свое гнездо завести, ох как эти деньги пригодятся. Начальный капитал, говорил отец, к тому же — своими руками заработанный. Я не посмела сказать, что я все равно уйду, потому что не хочу больше участвовать в этом скучном, нескончаемом сериале. Не хотелось обижать их, и я предпочла сказать, что тогда — замужество. Только замужеством можно было убедительно объяснить, почему я ухожу, думала я, тут не возразишь, дескать, как-нибудь вчетвером уместимся, потому что четвертому в этой квартире в самом деле места ну никак не было. И еще: если ты живешь с кем-то, независимо от них, в другой квартире, то можно ведь делать вид, будто никакой независимой жизни нет. Ну да, раз они ее не видят, то ее как бы и в самом деле нет; а когда я прихожу к ним, то прежняя жизнь, пускай на время, все равно восстанавливается. Я тоже приняла это, потому что и мне удобно, если не нужно все время думать о том, что папе или маме не нравится. Так что не только они хотели сохранить устоявшийся, привычный порядок, мне тоже легче было думать о них не как о людях, но лишь как о маме и папе, у которых нет в жизни другого дела, кроме как играть свою всегдашнюю роль.

Рано тебе еще, говорили, кроме моих родителей, подруги, которые, не найдя пока пару, не имели возможности совершить этот шаг. Рано тебе еще, слишком быстро появятся дети, а там, ты как бы и не жила пока, а на шее у тебя — все домашнее хозяйство, с кучей невыносимых проблем, из-за которых ты будешь точно такой, как любая жена, а отношения в семье — такими, как в любом другом браке. Потому что неправда, что есть счастливые и несчастливые браки и счастливые похожи друг на друга, а несчастливые — несчастливы каждый по-своему. Браки — они ни счастливы, ни несчастливы, да и ни в чем другом не отличаются друг от друга, нет в них никаких особых различий. Каждый брак — такой же, как любой брак, их не различишь, как не различишь водолазов или китайцев.

Поделиться с друзьями: