Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Подземный гараж
Шрифт:

Для себя он, конечно, объяснял мое решение экономическими и биологическими причинами. Дескать, я хочу сохранить прежний уровень жизни, так он думал, а потом и говорил, уровень, который был до сих пор, и я-де не верю, что способна сама себя обеспечивать, он так и сказал, или начать новые отношения. Я-де однозначно достигла того возраста, когда женщина уже никаким образом не может сделать хороший выбор. Ужасно было слышать от него эти слова. Но он не замечал, что жестоко бьет беззащитного человека, он был полностью погружен в свои несчастья. Он разрывался между волей молодой женщины, желающей создать семью, и волей женщины, которая хотела свою семью сохранить. Ни одна из них не была его волей. Но какой была его собственная воля? Он не знал этого, а так как не знал, то выбрал ту волю, которую выбрать удобней и приятней.

Сначала я думала, он рад тому, что обстоятельства изменились и мы наконец можем опять стать такими, как в то время, когда детей у нас еще не было, только теперь уже не испытывая той нужды, в какой жили тогда; но его уже не интересовало, что и как я собираюсь менять. Возможно, он даже сердился на меня, что я вроде пытаюсь поколебать его моральную решимость, его готовность уйти, — ведь как совершит он этот шаг, если былые причины потеряли свою актуальность. Он оставался только из удобства или потому, что не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы завести новую семью. Только слабость удерживала его дома. Я не играла никакой

роли в том, что он еще остается со мной, я могла быть кем и чем угодно. Он оставался бы там независимо от конкретных обстоятельств. И то, что я его простила, ничего не значило. Что это такое — прощение? Бывает оно вообще? Разве что в церкви, на исповеди: там кто-то прощает тебе прегрешения? Если ты произнесешь необходимое количество «Отче наш» и «Верую», любой скажет, что прегрешений не было, или можно считать, что с этого момента о них можно забыть? Нет, никто тебе ничего не прощает, только сочетание обстоятельств и необходимых факторов побуждает тебя принимать то, что есть, и не пытаться из-за обид коренным образом изменить свою жизнь. А потом, в конце концов, ты в самом деле забываешь, что произошло, потому что на дурное воспоминание накладывается так много всего, в том числе, конечно, и много-много хорошего, что плохое уже невозможно выкопать из-под этой груды. Забвение — единственное эффективное лекарство, только оно стоит чего-то.

Забыть — это то же самое, что простить, и если кто-то видит тебя с тем мужчиной, который бессовестно тебя обманул и об этом всем известно, потому что разве в этом городе что-нибудь остается в тайне? Да ничего и никогда! Такого, чтобы — тайна, вообще не существует, есть лишь что-то, о чем не говорят, но, конечно, всем все известно. Словом, если какие-нибудь женщины смотрят на тебя и говорят, что уж они-то и минуты не смогли бы провести с человеком, который допустил по отношению к ним такую гадость, и вообще не понимают, как ты это можешь. Скажем, сидят они где-нибудь за столиком, перед кафе, на центральной площади города, и пьют что-нибудь, например чашку кофе с большим количеством молока, и обсуждают современные кофемашины, благодаря которым даже здесь можно выпить кофе такого высокого качества, какое бывает в лучших кофейнях, и тут они видят, как мимо проходит женщина, о которой я перед этим говорила, и не могут представить, как это возможно, с таким безмятежным видом идти рядом с этим мужчиной, хотя причина тут одна-единственная: она уже забыла, что случилось.

Мужчины — не такие, как женщины. Они не умеют забывать. Пускай многое изменилось — обиды жгут душу так же сильно, как прежде. Раны, причиненные ему за годы супружеской жизни, он описывал как такие травмы, которые залечить, заштопать уже невозможно, по крайней мере, я не смогу этого сделать, потому что не от меня он хотел исцеления. С того момента, когда он повернулся спиной к другой женщине — потому что он действительно повернулся к ней спиной и решил, что не станет лить по ней слезы, с того момента жил словно какой-то механизм, который выполняет все обязанности, а если какую-нибудь не выполняет, то потому лишь, что не знает, как ее выполнить, но скоро узнает и тогда занесет и ее в список выполненных.

Раньше, давно, ты был другим, сказала я, на что он ответил, ничего подобного, он и раньше был точно таким же, делал точно то же самое, встречался точно с теми же людьми, — хотя на самом деле он не был таким. Я-то знаю, потому что помню и хорошее, когда все, что он делал, он делал не потому, что нужно было, а потому, что ему хотелось все это делать. Он сказал: я потому видела его другим, что видела в мире лишь то, что хотела, и не видела того, что для него было плохо. Я смотрела на его лицо, когда он это говорил, и на лице, в каждой черточке, было написано: не могу согласиться, что это — моя жизнь. Стояло ли за этим, хотя бы смутно, какое-либо намерение, что-нибудь в том роде, что, мол, я еще могу компенсировать, — он часто пользовался этим словом, — надо лишь все изменить, — или это просто было неприятие всего и вся? Не знаю. На нем висел повседневный груз обязательных дел, а за обязанностями — только пустое пространство, словно какая-нибудь зараженная местность, откуда люди спаслись бегством, а растения погибли от химического вещества, которое разбрызгал, разметал по земле случайный взрыв. Повседневные задачи обозначали границу зоны, и он трудился там, на этой границе, защищая вымершую местность, и не уходил оттуда ни на шаг — вдруг еще метр-два, и он наступит на жизнь, находящуюся вне зараженной зоны. Он мог сделать лишь одно: возвести что-то вроде дамбы, чтобы пустота не вылилась через него в мир, не залила живущих вокруг людей. Я видела, как он день за днем старается выполнять эту задачу, как оберегает тех, кто окружает его, особенно детей, от той бесперспективности, которая зияет за границами его ежедневных обязанностей.

Но ведь столько всего хорошего остается и сейчас, сказала я. Что ты видишь такого хорошего, спросил он. Я сказала: ты ведь — физик, исследователь, ты мог бы участвовать в стольких перспективных проектах, ты ведь так радовался, что в мире совершается столько самых невероятных технических открытий. В самом деле, прежде он так много и так увлеченно говорил о всяких частицах, природа которых сейчас исследуется, о том, как изменилось, благодаря этим исследованиям, представление о времени. Что в самой глубине материи нет такого, чтобы одно следовало за другим, одно вытекало из другого, как мы привыкли считать, и что образу мысли, который строится на вероятности и на причинно-следственной связи, то есть тому образу мысли, который господствовал в истории человеческого разума до сих пор, пришел конец, и то, что мир куда-то движется, не более чем иллюзия. Мир никогда не двигался и не двигается ни в каком направлении, ни в хорошем, ни в плохом, потому что мир, он ни хороший, ни плохой, мир на самом деле — никакой. Если мы различаем хорошее и плохое, то все это придумано человеком, это не относится к природе мира, это просто некая система координат, которая как-то помогает нам ориентироваться. Всего лишь фикция, потому что в самом мире такой системы, которую мы придумали, нет и быть не может. Ни одна из разработанных нами систем не имеет отношения к фактическому миру, в котором системы вообще нет. Любая вещь, какую ни возьми, — не причина и не следствие другой вещи, существуют лишь случайно совпадающие вещи и события, да мы и сами принадлежим к миру случайностей. Именно поэтому невозможно представить себе, что мы найдем систему, охватывающую весь мир, и именно они, то есть физики, обнаружили это, исследуя структуру материи, а совсем не философы. Философия еще и близко не подошла к этой проблеме, а внутреннее строение и взаимодействие атомов уже четко, как дважды два, наметили радикальное изменение мышления. Уже соотношение неопределенностей Гейзенберга все решило, сказал он и называл еще какие-то имена, и насколько заблуждался Эйнштейн, когда думал, что за случайностями таится какой-то закон, просто мы неспособны его увидеть. И разве не странно, что на уровне частиц мир полон случайностей, а в больших единствах все же словно бы присутствует предопределенность, прямо как у людей: каждая судьба уникальна и случайна, но в статистическом плане человеческие судьбы, собственно, совершенно одинаковы. Дети тоже прислушивались, видно было, что они немного испуганны, особенно тем, как он

это говорил: глаза устремлены в пространство, словно эти фразы были написаны там и он просто зачитывал их нам, потому что мы не умеем читать в воздухе. И еще он сказал, что это действительно выглядит устрашающе, а если кого-то не потрясает, то он наверняка просто ничего не понимает… Тогда один из детей сказал: все-таки это, наверно, не везде так, потому что если он, например, уронит камень, то камень ведь в самом деле упадет на землю, а не полетит вверх. То, что происходит, не может не произойти, сказала я ребенку. А можно еще пирожного, сказал второй ребенок, воспользовавшись паузой, потом они ели, как всегда, и даже случайно не думали о том, какие невероятно сложные, запутанные процессы происходят внутри атомов пирожных.

Раньше ты радовался, что можешь этим заниматься, сказала я, и что ходишь на работу в такое место, которое как-никак расположено в самом красивом районе города, в зеленой зоне. Все-таки это совсем не то, что каждое утро и каждый вечер тащиться по загазованным улицам центральной части. И что можешь ездить в другие университеты, читать лекции об эволюции космоса, о Большом взрыве, о природе материи. Ты радовался, что попадаешь в такие города, где прежде никогда не бывал, что квантовая физика не только исследует, с помощью невероятно дорогих экспериментальных устройств, движение самых мелких частиц, но и тебя уносит в любые части мира. Ты знакомился с людьми, о которых раньше, когда возвращался домой, говорил детям, что про таких людей слышал только в сказках: с индийскими князьями, индейцами, потомками смелых мореплавателей, викингов. Когда ты приезжал домой, дети смотрели на тебя широко открытыми глазами, ты был для них человеком, который видел все чудеса мира, и они надеялись, что когда-нибудь тоже увидят эти чудеса. Расскажи еще, папа, говорили они, а ты им: закройте-ка глаза — и вы увидите, как продолжается сказка там, за закрытыми веками, и ласково гладил их, когда они вечером лежали в постели, мечтая, что когда-нибудь и они отправятся по дороге, проложенной отцом в царство чудес.

Не будь того, одного-единственного чуда, что они любили меня, все чудеса были бы бесполезны, прервал он меня, и добавил, что рассказывал все это для того, чтобы дети заснули наконец и он мог побыть со мной. Неправда, сказала я. Да нет, сказал он, правда, и что ждал он совсем не той фразы, мол, ты наверняка устал, эта дорога, множество людей, ты, наверное, еле живой. Потом он помолчал, ожидая, что я смогу еще сказать, чтобы компенсировать впустую потраченное время. Потому что чувствовал он себя так, словно действительно потратил много времени попусту. Так чувствует себя человек, который сел в автобус, идущий не в том направлении, а времени у него, чтобы вернуться и тем более пересесть на другой автобус, не осталось.

Когда это все началось, сказала я, отвечая на его невысказанный вопрос, ты об этом не думал. Когда ты, молодой исследователь, садился на замызганный автобус центральной физической лаборатории, ты еле успевал вскочить на ступеньку, говорил ты тогда, и рассказывал, как автобус плевался маслом и едва не застревал на крутом подъеме на Божью гору, но, когда ты на этом автобусе ехал в институт, ты совсем не думал, что этим дело и кончится. Все для тебя было внове, ты почти никого там не знал, одного коллегу, кажется, он окончил университет немного раньше тебя. Все говорили, что с твоими знаниями ты и на свободном рынке мог бы добиться многого. Глупо, конечно, в условиях только-только оживающей экономики поступить на работу в академический институт, кое-как прозябающий на бюджетные деньги. Это же — верная голодная смерть. С урчащим желудком размышлять о каких-то частицах — просто смех. Но я говорила тебе, не бросай смотри, никого не слушай, слушай только свое сердце, а по радио звучало «Listen to your heart» [21] , мы смеялись и были счастливы, думая об этом, добровольно взятом на себя риске.

21

«Прислушайся к своему сердцу», песня шведской группы «Roxette».

Тогда нельзя было знать, чем это кончится. Кто, кроме тебя и меня, мог бы подумать, что тебе, после тех выдающихся людей, которые уже придумали почти все, что только можно представить, — тебе придет в голову мысль, скажем, об атомах углерода, которую еще никто не высказал. И смотри, с какой завистью смотрят сейчас на тебя друзья, пытающиеся добиться чего-нибудь в экономике, потерявшие на бирже целые состояния, — смотрят на тебя и вспоминают те годы, когда они чуть не каждый год меняли машины, а ты все ездил на том институтском автобусе. Ты все выдержал, и я хотела, чтобы ты выдержал, и это было здорово, что у нас мало денег, потому что нехватка денег позволяла думать о том, как распорядиться этими небольшими деньгами, чтобы дети были счастливы, чтобы у них было такое детство, которое и мы бы для себя хотели. Если бы не эти небольшие деньги, тогда мы бы не разбивали в лесу палатку, а снимали апартаменты, как друзья, устроившиеся в экономике. Тогда бы не было озера Тиса и Велемского озера, тогда бы не было такого, что мы сами все делаем, своими руками и сердцами. Тогда мы за всем ходили бы в магазин и покупали готовое. Тогда это была бы не наша жизнь, а жизнь, которую продают за деньги. Но мы не хотели покупать жизнь.

Хватит, надоело, сказал он. Неинтересно ему это, все, что интересовало раньше, потому что оно лишь в том случае было бы интересно, если имелось бы что-то одно, что можно назвать, — и тут он произнес это слово, когезия, — в общем, можно назвать когезией жизни, некой силой, которая все связывает в одно целое, как атомное ядро, — некое мощное взаимодействие, о котором, конечно, никто не знает, что это такое, но оно есть. Тогда по отношению к нему, к этому взаимодействию, всему нашлось бы свое место — беда только в том, что вот этого, чего-то одного, нет. Он начал приближаться к чему-то, что можно назвать крышкой времени: время, которое раньше, казалось, распахивало перед ним свои объятия, теперь сплющилось, превратилось в низкий свод над его головой. Он чувствует, как годы притискивают его к этому потолку. Неинтересно ему знать, как функционирует мир и какие часы тикают внутри атомов, потому что он сейчас горбится под давлением собственного времени. И кто знает, сколько еще лет нужно держать на плечах груз этого времени, хотя он в общем догадывается: кончится тем, что он не выдержит и упадет, а время обрушится на него. И конечно, совершенно все равно, вперед или назад крутятся стрелки, иллюзия ли, и в какой мере иллюзия — наше представление о мире, потому что с этого момента для него уже не будет ничего, в том числе и того мира. Крах собственного бытия — или пускай возможность краха — затеняет, омрачает все прочее. С этого момента, сказал он, не может он заставить себя верить, что в чем бы то ни было есть какой-то смысл. Что есть смысл в том, что он делает, что есть смысл как-то проводить рабочее ли, свободное ли время — его всегда будет преследовать мысль, что та деятельность, которой он занят, нужна лишь для того, чтобы как-то провести время, отвлечь внимание от этого уходящего времени. Никакого более высокого смысла, тем более значения — нет. И ни к чему любая неповторимость на уровне самых мелких частиц — как только мы сделаем шаг оттуда, все огромное целое покатится в логическом направлении предопределенности. Невозможно воспринять разумом то, что даже в крохотных частицах больше тайны, чем в жизни его и, конечно, в жизни любого другого.

Поделиться с друзьями: