Подземный гром
Шрифт:
Несмотря на смелые слова, он продолжал чувствовать свою уязвимость и вернулся в комнату. Погасил одну из свечей, потом вновь ее зажег и вынес подсвечник в соседний покой. Вернувшись в свой темный кабинет, он снова встал у двери на балкон. Звезды стали крупнее, льдисто похрустывали, неустанно слабо трепетали. Он больше не чувствовал душевного стеснения. Что привело его уже не в первый раз в такое состояние и давило на него, вызывая жажду духовной сосредоточенности, удерживая его на мучительной грани надежды и страха? Овладевший им порыв? Усиление ритма, новый цикл страданий, приводящих к торжеству? Эта крохотная точка пространства, откуда вновь родилась вселенная, пятое свойство возрожденного духа? Порыв, повторил он, это жар огня, который, если его в душе достаточно, чтобы выполнить свою задачу,
На память пришли строки из последней части «Фарсалии», строки, которые он прочел Луцию Фирму. Жиденькие, фальшивые, бессмысленные. Лишь когда он читал кому-нибудь вслух свою поэму, его покидала уверенность в том, что она пуста, что напряженность ее беспредметна и выражения противоречивы. Он всегда испытывал унижение. Не удавалось писать поэмы, какие ему хотелось, жить той жизнью, какая ему нравилась. То, что он сказал в саду Луцию, — обращение к Катону — выражало его истинные чувства. Устраниться от политической борьбы. Таким путем ничего не добьешься. Разве что смены тиранов. И все же единственной поэмой, которой он отдался целиком, была «Фарсалия». Все остальное были наброски, упражнения, ничтожная забава.
Мрак и мигающие огоньки. Огоньки, пронизывающие темноту, прокалывающие его веки, проникающие в спинной мозг. Вырывающиеся наружу и в вихревом движении обвивающие столпы мироздания. Взрыв гудящего пламени, бурный океан света. Нет, таким путем поэзия может превратиться в нечто столь же бессмысленное и разрушительное, как Великий Пожар с его бурей ревущих золотых огней, с неистовыми взметами кипящей ярости, под конец затянувшей небо клубами дыма. Нужно было другое — возрастание чистого, живительного жара, творческое пламя, могучее и непрестанное, созидающее свои построения, поприща своего могущества. Но им завладевал то один, то другой образ — то простирающееся в бесконечность поле, то взлетающая ввысь острая вершина, то вечное, то нечто непредвиденное.
Он снова закрыл глаза и ощупью прошел к ложу. В жаровне дотлевали последние угли. Что будет дальше? Он откинулся на подушки. Что служило звеном между словом и предметом? И в чем был разрыв? Для него было священно слово «мать», но сегодня после обеда мать измучила его своей суетливой глупостью, своей неустанной, бессмысленной энергией. Но в памяти сохранился нетленным четкий образ существа, которое склонялось над ним и милостиво питало его из щедрых грудей. Этот образ был источником слова, и он имел прямое отношение к сегодняшней болтливой женщине. Она воплощала в себе образ небесного благословения, но и в слове заключался этот образ. Между тем слово и женщина никак не совмещались.
Сколько мне было лет в тот день, стал он вспоминать, пять или шесть? Со мной играл какой-то мальчик, которого я позабыл, и находились мы в саду, который я тоже не помню, но я слышу запах моря, слышу рокочущий грохот пахнущей материнским чревом, перемалывающей ракушки волны, вижу повсюду отсветы моря, нежную зелень колеблющихся водорослей, водовороты в пещерах, пронзительно-бледное, золотисто-зеленое сияние, в котором все кажется прозрачным; мальчик захотел влезть на дерево. Теперь он представляется мне тенью, но тогда это был живой мальчишка со ссадинами на коленях, пахнущий муравьями, с порванным ремешком на одной сандалии, и я его оттолкнул. Ибо мне было совершенно необходимо доказать, насколько я ловчее лазаю по деревьям, плаваю в море, прыгаю через кусты, бегаю повсюду и все на свете делаю лучше его. Передо мной какая-то сосна с грубой пыльной корой, покорная, как часовой, ростом до зеленого ветряного неба, с белой птицей, угнездившейся на самой верхушке, — и я влез на высоту в три своих роста, словно забрался на гору, с которой свергалось четыре водопада, исцарапанную когтями огромных медведей, овеянную жужжанием мириадов золотых пчел, и посмотрел вниз, чтобы увидеть восторг и страх на лице того мальчика; тут появилась моя мать, она резко вскрикнула от негодования и испуга, и я сорвался, свергся в бездну, падал девять дней с высот Олимпа, и мне навстречу неслась темная земля. Я сломал себе руку и слышал, как тот мальчик смеялся.
В тот день как будто окончательно отделился образ благостной матери от нее самой, грубо вторгающейся
в жизнь, и слова перестали составлять единство с вещами, которые они выражали или обозначали. Мать, земля, дерево, друг, огонь. Свет в тот день напоминал огонь на ветру, сжигающий сосны, пронизывающий их все вновь и вновь золотисто-зелеными лучами, и в этой мерцающей прозрачности проглядывал новый мир или старый мир, обретший новую глубину, глубину моря, глубину солнца, провеянный насквозь ветром, все сжигающим на своем пути, оставляющим все неповрежденным. Он увидал над своей головой дрожащий рисунок сосновых игл. Венец нежной славы и тысячи коварных кинжалов. Они вспыхивали огненными пучками и перьями. Потом он свалился в яму, где метался страх, ударился о землю, и вокруг него расплескался огонь, словно он упал в воду и взметнувшиеся брызги засверкали и озарили все вокруг. Материнский запах морских водорослей, запах опаленной хвои. Струйка завивающегося дыма одна бросала вызов яркому чистому свету.Отворилась дверь, и он хотел было сказать: «Уходи», когда заговорила Полла. Он снова будто упал с дерева, и вокруг рассыпались комья земли, тяжелой, гасящей огонь земли.
— Можно войти? Почему ты сидишь в темноте?
— Я размышлял, — ответил он хриплым голосом. — В темноте мысли, мои яснее, как-то светлев.
— Свечи догорели в подсвечнике. Позвать, чтобы принесли новые?
— Нет.
Она затворила дверь и подошла, медленно ступая в темноте, постепенно различая в отсветах звезд и затухающих углей очертания мебели.
— Можно побыть с тобой?
Он не ответил. Она дошла до ложа и села. Она нашла его руку. Погладила ее и отпустила. Некоторое время они молчали.
— Ты расстроен?
— Нет.
— Из-за матери? Она всегда тебя расстраивает.
— Нет.
— Может быть, мне уйти?
Он снова промолчал. Он почувствовал, как огромная тяжесть сковала его тело и дух, он онемел, произнести хоть один слог для него неимоверная трудность, В свинцовом свете звезд все предметы казались раздувшимися и громоздкими. Его тело тоже казалось огромным, раздутым, и все же оно легко плавало в тусклом свинцовом море. Ему не хотелось ни отсылать ее, ни оставлять. Лучше бы она просто не существовала, И, все на свете.
— Почему Афраний прислал записку?
Его даже не интересовало, откуда она знает. Его губы зашевелились, но он не заговорил.
— Он опрометчив и безрассуден, — продолжала она и поспешно добавила: — Но я знаю, что ты делаешь все, чтобы сдерживать его.
— Я ничего не додаю, — сказал он. И почувствовал, что теперь, после оказанных слов ему легче заговорить. Ничего нельзя сделать.
— Не говори так, — произнесла она, вздрогнув, — Давай уедем куда-нибудь.
— В Вайи? — опросил он насмешливо.
— Куда-нибудь подальше. Хотя бы в твою Кордубу.
— Ты разговаривала с Фирмом?
— Нет, но после посещения твоей матери… вдобавок ты там родился. Никому не покажется неразумным, если ты туда уедешь.
— В этом Риме все безрассудно. Ты это знаешь. Это показалось бы крайне подозрительным. Как если б я выбрал Карфаген или Антиохию, Лугдун или Томы.
— Мне страшно, Марк.
— Не боится только безумец. Мудрец боится всего, все принимает и преодолевает страх.
Они замолчали. Полла всплакнула, но он не прикоснулся к ней.
— Все это без толку, — сказала она.
— Окажи мне, Луций Фирм заслуживает доверия?
— Почему ты меня спрашиваешь? Я ничего о нем не знаю.
Он вздохнул.
— Но это не имеет значения. Жребий брошен.
— Ты его вовлек? — спросила она с резкой ноткой в голосе.
— Судьба его вовлекла. Это случилось помимо меня. Но он может пригодиться. Когда придет время, я пошлю его в Бетику.
— Когда придет время, — горестно повторила Полла. Она встала. — Я пойду спать. — Он не ответил, не двинулся с места. Она немного подождала, потом медленно направилась к двери. Легкий стук хорошо смазанной двери донесся до него, как бесповоротное решение, как трепетание крыльев возле лба. И трепет его сердца. «Почему я ее отталкиваю, — спросил он себя, — хотя всегда тянусь к ее теплу?» Но он тотчас же отверг эту мысль. Поднялся и пошел к балконной двери, задев ногой рассыпанные на полу таблички, Он поднял их. «Мне никто не нужен.