Поэтика Ф. М. Достоевского: опыт интерпретации
Шрифт:
Одним из первых на эту тему во весь голос заговорил Н. В. Гоголь, который в «Выбранных местах из переписки с друзьями», в главе «Женщина в свете» так напутствует красавицу: «Красота женщины есть тайна. Бог недаром повелел одним из женщин быть красавицами; недаром определено, чтобы всех равно поражала красота… Если уже один бессмысленный каприз красавицы бывал причиной переворотов всемирных и заставлял делать глупости наиумнейших людей, что же было бы тогда, если бы этот каприз был осмыслен и направлен к добру? Сколько бы добра могла тогда произвести красавица сравнительно перед другими женщинами! Стало быть, это орудие сильное». [76]
Еще бы не сильное, когда одно только появление красавицы Настасьи Филипповны вызывает «столбняк», «онемение» (у Гани Иволгина); князь Мышкин «остолбенел на месте», на Рогожина «вид ее произвел необыкновенное впечатление, он так побледнел, что даже губы его посинели» (117). Его влечет к ней как к «магниту», как к «божеству какому-то».
Достоевский,
Впрочем, не всем эта идея открывается. Часто на красоту люди смотрят с вожделением, стремясь завладеть ею. Натурами эгоистическими и страстными овладевает слепая решимость «соблазна», при этом, действуя сообразно инстинкту, они не способны оценить подлинное совершенство «предмета», проявляя в погоне за внешней красотой лишь собственную духовную ущербность. Так, о Настасье Филипповне до появления в ее жизни князя Мышкина сказано: «О красоте ее знали все, но и только…»
И в самом деле, болен своей страстью Рогожин, который, обращаясь к Настасье Филипповне «со смелостью приговоренного к казни», готов служить своей «королеве», но по сути не понимает ее, не чувствует причин ее внутреннего разлада, он ослеплен лишь ее незаурядной внешностью и экзальтированным поведением. Ганя, будучи женихом Настасьи Филипповны, пребывает в комической «трусливой потерянности» и по-настоящему озабочен лишь собственной корыстью. Для Тоцкого красота Настасьи Филипповны – то источник наслаждения, то предмет щегольства, то досадное излишество. Но, очевидно, что все они, да и остальные тоже, стремятся использовать лишь ее телесную прелесть, не придавая никакого значения ее душе, не пытаясь разгадать эту "фантастическую» женщину, не видя никакого смысла в том разительном контрасте, который ошеломил князя в лице Настасьи Филипповны.
Между тем главное, что поразило Мышкина при взгляде на портрет Настасьи Филипповны, а затем и при их личном знакомстве, – это трагический разлад между «необъятной гордостью, презрением, почти ненавистью», отпечатавшимися на этом необыкновенном по своей красоте лице, и доверчивостью, простодушием, детскостью, свидетельствующими о внутреннем конфликте и неизбежности страданий. Волна сострадания подхватила и увлекла князя, побудила его целовать портрет прекрасной мученицы.
При личной встрече реакция была еще острее. Князь «отступил в изумлении, весь даже вздрогнул» (105) – так сильно, даже невыносимо было впечатление от этой ослепляющей красоты, так испуган был князь глубоким контрастом между божественным совершенством ее облика и нарочитой вульгарностью поведения. Трагедию предвидел князь в этом разладе, трагедию, участником которой он уже не мог не быть. Глубинная, почти родственная связь, которую Мышкин и Настасья Филипповна при первой же встрече ощутили друг к другу, – это как бы забытые, но сразу узнанные сердцем духовные узы, о которых всегда мечтается человеку, но в существовании которых разочаровавшийся и отчаявшийся человек так легко склонен усомниться. Чуть позже Настасья Филипповна признается князю: «Разве я сама о тебе не мечтала? Это ты прав, давно мечтала, еще в деревне у него (у Тоцкого – Н.Т.), пять лет прожила одна-одинехонька; думаешь-думаешь, бывало-то, мечтаешь-мечтаешь, – и вот все такого, как ты, воображала, доброго, честного, хорошего и такого же глупенького…» (176) Это она скажет чуть позже – на своем позорном сватанье, а при первой встрече с князем она просто опознает его каким-то внутренним зрением: «Право, где-то я видела это лицо!»
Что касается князя, то его приобщенность к судьбе Настасьи Филипповны столь необратима, что даже знакомство с ее портретом определило многое в его жизни. Ее красота, в которой «страдания много», стала для него абсолютным критерием, мерилом с которым можно, например, сравнить облик Аглаи и простодушно признать, что она хороша чрезвычайно, почти как Настасья Филипповна, хотя лицо совсем другое !.. (80) (Курсив мой – Н.Т.)
О Настасье Филипповне нельзя забыть. Вот почему при первой же личной встрече князь произносит: «Такою вас именно и воображал…» Более того – она уже настолько для него своя , что он не боится ее прилюдно укорить за недостойное поведение в доме Иволгиных: «А вам и не стыдно! Разве вы такая, какою теперь представлялись. Да может ли это быть!» (121) И что самое невероятное – гордячка Настасья Филипповна, «вся вдруг вспыхнув и закрасневшись», призналась: «Я ведь и в самом деле не такая, он угадал» (121). Более того, Настасья Филипповна сразу и безоговорочно поверила князю: «А князь для меня то, что я в него в первого, во всю мою жизнь, как в истинно преданного человека поверила. Он в меня с одного взгляда поверил, и я ему верю» (160).
Характер взаимоотношений князя и Настасьи Филипповны можно назвать борьбой великодушии: каждый из них готов на жертвы ради другого . «Я умру за вас, Настасья Филипповна», – прилюдно поклялся князь. Однако в запутанной жизни этой «фантастической» женщины простых решений нет. Приняв князя душой, признав за ним право на решение своей судьбы, Настасья Филипповна вновь поверила в то, в чем начала уже сомневаться: в присутствии в жизни добра, совести, любви.
Настасья Филипповна – воплощение страдающей, ищущей, мятущейся русской души, которой свойственны черты, оцененные Достоевским как национальные: простодушие, честность, искренность. Невозможность быть таковой всегда и является источником страданий для Настасьи Филипповны. Характерно, что фамилия у Настасьи Филипповны – Барашкова, значит, слабая, нежная, беззащитная, приносимая в жертву . Фамилия эта в евангельском мире ассоциируется не только с жертвенным агнцем, но и с Богородицей, что в романе и подтверждено характером отношения к ней князя Мышкина.
Он имел одно виденье,
Непостижное уму, —
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему.
Чувства князя к ней соотносимы с почтением «рыцаря бедного» к Богородице. Вот почему замену букв в «Рыцаре бедном» Пушкина – А.М. Д. на Н.Ф.Б., сделанную Аглаей «с такою явной и злобной насмешкой», князь воспринял как что-то «тяжелое и неприятное», что его «уязвило». Он реагирует на «резкую и легкомысленную» выходку Аглаи как на святотатство. «Что была насмешка, в том он не сомневался», – вот почему «князь долго в чрезвычайном смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и злобною насмешкой?» (254)
Между тем то было отчаяние проигравшей женщины. Аглая первой поняла, что не соперница она Настасье Филипповне. В самом деле, как женщине, возросшей в тепличных условиях любви и заботы, можно соперничать с совершенством, чья сила и красота прошли через очистительный огонь страданий? Чей облик воплотил иконописные черты: «…красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз…»
Поначалу только князь относится к Настасье Филипповне как к божеству: «В вас все совершенство… даже то, что вы худы и бледны… вас не желаешь представить иначе…»(144) В сцене именин Настасьи Филипповны характерна реакция многочисленных свидетелей на монолог князя: «…вы страдали и из такого ада чистая вышли… Я вас… Настасья Филипповна… люблю. Я умру за вас, Настасья Филипповна… Я никому не позволю про вас слово сказать, Настасья Филипповна… Если мы будем бедны, я работать буду, Настасья Филипповна… При последних словах послышалось хихиканье Фердыщенка, Лебедева, и даже генерал про себя как-то крякнул с большим неудовольствием. Птицын и Тоцкий не могли не улыбнуться, но сдержались. Остальные просто разинули рты от удивления» (169).
Однако в конце романа, в сцене перед венчанием, вышедшая на крыльцо Настасья Филипповна, бледная, как мертвец, поначалу привычно получила целый букет пошлостей, но потом «большие черные глаза ее сверкали на толпу как раскаленные угли; этого-то взгляда толпа и не вынесла; негодование обратилось в восторженные крики» (594).
Что же произошло с Настасьей Филипповной за этот промежуток времени? Что наделило ее такой чудной силой? – Конечно, любовь. Ведь главным источником духовного опыта и нравственного преображения является именно она.
Потому-то и «пронзено навеки» сердце князя, что он этим сердцем доподлинно почувствовал: «…эта женщина, – иногда с такими циническими и дерзкими приемами, – на самом деле была гораздо стыдливее, нежнее, доверчивее, чем можно было о ней заключить» (569). Вот почему «страдание выразилось на лице его, когда принудила его Аглая к выбору: или я, или Настасья Филипповна. И как всегда у Достоевского, в решающие моменты все свершается сообразно логике судьбы, как бы даже без участия человека: Настасья Филипповна просто упала без чувств на руки князя. Но есть в этом выборе высшая закономерность, ведь выбирать-то надо князю между ненавистью, капризом, непониманием Аглаи и позором, разочарованием, отчаянием Настасьи Филипповны. Уйти «под ручку» с Аглаей, оставив за собой Настасью Филипповну с посиневшими губами, с лицом, искаженным страданием, и это после того, как она «в тебя одного поверила», – воистину поступок, проклятия достойный: «Да будь же ты проклят!» – неистовствует оскорбленная женщина.
Этого допустить было нельзя, и уже «через десять минут князь сидел подле Настасьи Филипповны, не отрываясь смотрел на нее и гладил ее по головке и по лицу обеими руками, как малое дитя»(572).
Невозможно обмануть веру этой «сумасшедшей женщины», которая наделала в своей жизни столько ошибок, которая из одного ложного положения попадает в другое, еще более унизительное и мучительное, и скрывает под маской беспечности такую печаль великую, что предать эту впервые поверившую душу – все равно, что надругаться над святыней. И наоборот – ни одна жертва тут не будет лишней.