Погружение во тьму
Шрифт:
...Что-то заставляло начальство торопиться. Потом будет создан миф о восстании, подготовляемом зэками.
В лагере начались аресты, когда еще не все жены были отправлены с острова. Оставалась на Соловках и Лина. Как и что дальше произошло, вряд ли когда узнается доподлинно. Одно известно твердо: арестованного Георгия освободили. И он пришел к заждавшейся, встревоженной Лине, успокоил ее, заверив, что был задержан срочной работой и все благополучно. Но ей надо отсюда уехать: отныне свидания будут давать только на материке. И проводил Лину на корабль, и говорил о следующей встрече, и махал вслед рукой... Быть может, оглядываясь, не схватят ли его тут же, когда еще можно увидеть с палубы...
Говорили,
– но Осоргина выпустили из изолятора, где он сидел с товарищами, яочти поголовно бывшими военными, не обольщавшимися относительно ожидавшей их участи. Успокаивая жену, Георгий знал: жить ему осталось несколько часов - до темноты. Может, возвращаясь с пристани, встретил он команду с заступами, посланную рыть могилы под монастырской стеной.
...Женщин с обеда заперли в бараке, неподалеку от южной стены, где рыли ямы. Наталья Михайловна знала с утра, что Сивере схвачен и отведен в изолятор. Слонявшаяся по бараку бытовичка направо и налево сообщала: "Ночью будут контру шлепать!"
Время тянулось бесконечно. Наталья Михайловна стояла как прикованная у окна, обращенного к монастырю, не смея себе признаться, чего ждет. Броситься бы на постель, закрыться с головой, уйти, спрятаться от стянувшего душу ужаса. Не слышать, не видеть, перестать сознавать, жить... И не двигалась с места. Уйти с Голгофы, оставить его одного, не принять на себя часть его мук было немыслимо.
Из-за рощи облетевших березок низ монастырской стены не проглядывался виден был только верх ее и острый конус башни. Гас короткий предзимний день.
В наступившей темноте было тихо и пусто. Потом замелькали фонари. Стали доноситься команды, окрики. И вот мир заполнили сухие, не оставляющие надежды щелчки выстрелов... Залпы. Одинокие хлопки. Беспорядочные очереди. И - дикие крики, вопли, перемешанные с руганью распаленных кровью убийц. А ей все чудились стоны, последние, обращенные к ней слова.
И не было этому конца...
Как ни много нагнали штатных и добровольных палачей, они не справлялись. В потемках промахивались. И добивали раненых. Да еще задержка: у убитых по лагерной традиции молотком выбивали зубы с золотыми коронками.
На казнь приводили партиями. Всего, как утверждали лагерники, шестьсот человек. Имена их, ты, Господи, веси!..
В эту ночь Наталья Михайловна и поседела. Последующая жизнь - как бесконечный, придавивший кошмар, от которого нет избавления. Несущиеся из темноты хриплые вопли, протяжные крики, выстрелы...
Первый муж Натальи Михайловны, Путилов, был расстрелян в Петрограде по делу лицеистов; его друг и одноделец Сивере, уцелевший тогда, был приговорен к десяти годам лагеря и нашел смерть здесь, в двухстах метрах от нее.
Чуть ли не на глазах: мешали ночь и деревья. И все равно, она словно видела, как ведут его со связанными руками, ставят на краю ямы, наводят дуло...
– Я бы не выдержала. Сошла бы с ума, покончила с собой, если бы не отец Василий... Потом и его расстреляли. Он ничего не боялся, служил по всем панихиды... А молитвы его? И мне внушил: в них - опора.
Заключенный батюшка нашел слова, поселившие в душе Натальи Михайловны если не мир, то примиренность. Дал ей силу жить.
Эту комнатку и ее хозяйку, добрейшую Александру Ивановну, я вспоминаю с грустной признательностью. То был воистину мирный приют среди опасного, ощетинившегося света.
Домик в глубине тупичка - с болотистой, заросшей травой проезжей частью, - крашеный, с маленькими, заставленными цветами оконцами, был погружен в тишину и пустынность. Когда-то
потревожат их шаги редкого прохожего по узким мосткам... На запущенной усадебке - кочки ее так и не поддались попыткам развести огород - росли невысокие березки. Целая рощица, прибавлявшая уюта этому безмятежному уголку.В самом близком соседстве от нас жил дядя Алеша. Он часто заходил ко мне. Посидев в мягком кресле у окошка с березами, отойдя в умиротворяющей покой-ности низенькой, обставленной старомодными мебеля-ми комнатки, он говорил, что мне повезло с квартирой, как никому. А тут еще Александра Ивановна звала взять на кухне вскипевший самовар, вносила перемытую посуду...
Не было предела заботливости этой очень немолодой хлопотливой женщины. Жила она с мужем, несколько тронутым умом инвалидом, и братом Семеном, угрюмым и молчаливым холостяком, чей бухгалтерский заработок был основным источником доходов семьи. Жили впроголодь. Паек свой постоянно забирали вперед и последнюю треть месяца вообще обходились без хлеба. С несчастным мужем ее случались припадки. Тогда он бушевал, грязно бранился, выкрикивая беззубым ртом похабные нелепости. И - Боже мой!
– как терялась и пугалась бедная Александра Ивановна, как мучительно конфузилась, опасаясь, что я услышу возводимые им на нее бредовые гнусности.
Но дверь из теплых сеней в мою комнату - тяжелая, обитая с двух сторон - отгораживала надежно от постороннего шума. И я мог, не слишком кривя душой, уверять ее, что решительно ничего не слышу.
О домашних трудных отношениях - о затаенной неприязни больного к своему шурину и деспотическом нраве состарившегося за конторским столом холостяка, как и о вопиющей бедности обихода, - знали только стены укромного дома. Никакой сор из избы не выносился. Семен Иванович отправлялся на работу в тщательно отглаженной сорочке, носил отличную меховую шубу; да и Александра Ивановна в темной юбке дореволюционного покроя, отделанной гарусом пелеринке и кружевном черном платке выглядела на улице на старинный лад нарядной. Длинный же подол не позволял видеть разношенную чиненую обувь. Вот только муж ее показывался в пальто с невыводимыми пятнами и облезлым воротником. Но он выходил из дому лишь в лавку на углу, за хлебом.
Александра Ивановна, и дома ходившая опрятно одетой, принаряжалась довольно часто. Она почти не пропускала церковных служб, навещала многочисленных знакомых, кому-то, еще немощнее себя, помогала. Иногда после длительных колебаний, переговоров с братом и даже консультаций со мной отправлялась в Торг-син с какой-нибудь позолоченной солонкой, уцелевшей серебряной ложкой, тоненьким колечком. Словом, с чем-нибудь из того рода "драгоценностей", какие в старое время скапливались и в самых скромных семьях горожан - ремесленников, мелких служащих и чиновников. На вырученные деньги покупались по заранее обговоренному плану продукты, какие подешевле и посущественнее: мука да подсолнечное масло. И гостинец - двести граммов сахару или сливочного масла, предназначенных исключительно Семену Ивановичу. Александра Ивановна, быть может, и брала грех на душу, давала тайком мужу чем полакомиться, но сама и пробовать не смела.
Характер у братца был тяжелый. И она всегда как бы несколько веселела, проводив его на службу. Нервничала, когда близился час его возвращения.
В некое время в городе открылась вольная продажа хлеба и других продуктов по высоким ценам. Значение денег поднялось. Верховодивший в доме, хотя и принадлежавшем зятю, Семен Иванович велел сестре объявить мне о повышении платы за комнату. Как нехотя, с какими проволочками приступала Александра Ивановна к смущавшему ее поручению! Она теряла нить разговора, ходила расстроенной, а под вечер окончательно падала духом - так и не набравшись его, чтобы передать мне требование брата. А он нудил, настаивал.