Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Брат Иона, в соответствии со своим телосложением, выполнял работы, связанные с поднятием тяжестей или выпрямлением согнувшихся (разъединением соединившихся) предметов — таких на территории монастыря было необозримое множество. Любо-дорого было смотреть, как в его могучих ладонях возвращались к жизни оконные решетки и фрагменты оград. Не все это требовало сгибания или отрывания вручную, но богатырская радость Ионы в ходе таких работ была столь очевидна, что никто не считал себя вправе вмешиваться и давать увлеченному брату советы.

И все же не это было его основным занятием. Местом, где он нашел себя в полной мере, стала поварня. Пищу для братьев — он называл ее по-монастырски утешением — Иона готовил не просто с любовью: душа его пела. Будучи скована удаленностью монастыря и сложностью закупки провизии, она находила возможность парить над скудным монашеским рационом.

Посреди гречнево-макаронных будней возникали пойманные им и запеченные в тесте караси (ничего более вкусного я в жизни не пробовал) или собранные им же грибы, которые Иона, порицавший еретичество Л. Н. Толстого, позволял себе, тем не менее, готовить «по-толстовски». Отдельного упоминания заслуживает Ионин жареный картофель — уж не знаю, что добавлял он при жарке, но результат был потрясающим. В те суровые дни, когда ничего не ловилось и не собиралось, у Ионы обнаруживались нетипичные для русского севера плоды вроде авокадо, личи или кокосовых орехов, принесенные ему некими «христолюбцами». Благодаря Ионе монастырская трапеза становилась утешением. По крайней мере, для меня.

Ионе нравилось не только готовить и кормить. В минуты отдыха он любил смотреть в огонь своей огромной печи. И без того румяное его лицо от жара и отсветов пламени становилось пунцовым. Когда он однажды повернул его ко мне, оно было мокрым от слез.

— Ты не читал Житие Евфросина-повара? — спросил брат Иона.

И когда, к его удивлению, я покачал головой, Иона достал из-за печи толстую, исписанную крупным почерком тетрадь. На одной из страниц он указал мне строку, оставив вдавленный ногтем полукруг.

— Прочти вслух.

Его детский, почти без наклона, почерк я разобрал без труда.

— «И глядя подолгу в огонь, зрел он вечное пламя, и слезы омывали щеки его».

— Зрел он вечное пламя… — непослушным от волнения голосом повторил Иона. — И слезы омывали…

Я познакомился также с братом Зиновием, иконописцем. Это был задумчивый человек с негромким и, я бы сказал, завораживающим голосом, который можно было слушать часами. Я беседовал с ним всего два раза, потому что через месяц после моего приезда он уехал. Оказалось, что местом его постоянной жизни был один из московских монастырей, а сюда его прислали на время, для иконописных работ. Несмотря на повторявшуюся им фразу, что икона — это не живопись, сам он был похож на художника По-монашески длинные волосы, большие карие глаза выделяли бы его даже на Монмартре, где он, в отличие от меня, никогда не был, а потому не терзался сладкой болью воспоминаний. Единственным, что, возможно, не соответствовало общему его облику живописца, были руки, точнее — пальцы — короткие, толстоватые и даже как бы плохо сгибающиеся. Но в этой полусогнутости, малоподвижности была своя пластика. Мне нравилось смотреть, как собранной в лодочку ладонью он смахивал упавшие на лицо волосы, как, рассказывая мне о подготовке иконной доски, поглаживал тщательно высушенную древесину. Наверное, такой и следовало быть руке иконописца — шершавой, мозолистой и не боящейся заноз.

Икону брат Зиновий называл окном в горний мир и самым важным для ее создания считал соблюдение поста. Основные качества иконы — ее внутренний свет и глубина — достигались прежде всего духовными средствами. И хотя техническая сторона дела не была для него второстепенной, при определенной настойчивости он считал ее достижимой для любого. Насколько я могу судить, сам он техникой письма владел бесподобно. Мне трудно выражать свое впечатление в той сфере, где я мало что смыслю, но написанные им иконы, несмотря на их условность и символику (зачастую мне непонятную), казались мне живыми. Определенную роль в этом играли особые минеральные краски, использовавшиеся братом Зиновием. Даже будучи нанесенными на поверхность, они сохраняли свою зернистую структуру и блестели микроскопическими разноцветными гранями. При том же, что иконные доски по старинному обычаю тесались топором и не доводились до абсолютной гладкости, игра красок на неровностях была удивительной, особенно при свете свечей.

— Когда входишь в храм и медленно идешь к иконе, — его ладони медленно плыли вперед, — кажется, что и она двигается. С какой бы новой точки ты на нее не смотрел, она всегда разная.

Многое из того, что мне рассказал брат Зиновий, не осталось в моей памяти. Я, повторяю, был заворожен его тихим, несколько монотонным повествованием, где, запиши я его, запятая была бы единственным знаком препинания. Это было мыслями вслух, чем-то не связанным с моим присутствием, тихим и ненавязчивым, как ручей. Я бы назвал это потоком сознания, если бы не раздражающая

расхристанность большинства подобных текстов, их неспособность удержаться в избранном русле или ответить на простой вопрос: о чем это? В отличие от слабо организованного сознания этих текстов, повествование брата Зиновия умело сосредоточиться на одном предмете. Все, что он успел произнести в наши две встречи, было только об иконах. Это был, несомненно, какой-то другой поток, с которым в меня вливались спокойствие и умиротворение. Мне запомнился его рассказ о «Троице» Рублева. То, что происходило там между ангелами, он называл безмолвной беседой. Слушая его, я почему-то подумал, что речь его пребывает на полпути к безмолвию.

Двух оставшихся монахов я знал лишь по именам: брат Феодосий и брат Константин. Они доброжелательно приветствовали меня при встрече, но никаких попыток общаться не предпринимали. Чаще всего я видел их с тачками у огромных привалившихся к стенам куч мусора — они вывозили его за пределы монастыря. Оба были приземистыми и полноватыми, оба за сорок. Основным выражением их лиц была безобидность. В этом, как и в отсутствии ярких черт, виделось мне что-то успокоительное, несколько даже грибное. Если и имелось у братьев нечто ярко выраженное, то был это, безусловно, дар парности, определявший самую их суть.

Существовал, наконец, мой таинственный сосед, брат Никодим. Брат Иона, от которого я и получил свои первые сведения о Никодиме, отзывался о нем очень уважительно. Даже если сообщение о молчальничестве Никодима в полной мере не подтверждалось (хотя, как надеялся брат Иона, полностью и не опровергалось), история его жизни была сама по себе примечательна. По словам Ионы, до пострижения в монахи брат Никодим был известной в стране личностью. Он часто выступал по телевизору, вел колонку в какой-то газете, но главное (мне было приятно, что Иона считал это главным) был профессором-литературоведом.

— Нашей церкви просвещенные люди ох как нужны. Таких, как я, в ней много, а много ли в ней профессоров? Нет, — отвечал, вздохнув, Иона. — Не много.

Одну за другой раскрываю свои маленькие авторские тайны. Время повествователя сдает времени повествования последние рубежи, и расшифровка загадочного N не составляет теперь ни малейшего труда. Не хотел ведь рассказывать о брате Никодиме, а иначе не получается. Первоначально думал его таким и оставить — мудрым, добрым, анонимным, некой метафизической сущностью, вроде памяти или опыта, толкующей малопонятные события жизни моей. Но это ведь не так. Он из костей и плоти и живет за стенкой. Слышу, как сейчас он поднимается по винтовой лестнице. По звуку металлических ступеней знаю, в какой из ее частей он находится. Не догадывается еще, что о нем пишу. Но все по порядку.

Церковь, воспринявшая приход Никодима с воодушевлением, имела намерение возвести его в сан епископа. Никодим, однако, отказался.

— Отказался. — Произнося это, Иона использовал долгое уважительное «а».

Сложив на столе руки домиком, на его верхушку он осторожно положил мощный подбородок.

— Кто-то сказал, что епископ — это неудавшийся монах. — Иона беззвучно засмеялся. — Зачем становиться епископом, если можешь быть монахом?

Оставив Петербург, Никодим (тогда еще Николай: монашеское имя подбирают обычно с той буквы, которой начиналось мирское) около двух лет был послушником в одном из монастырей, где затем постригся в монахи. На один из самых незаурядных российских умов церковь имела свои виды, но, обнаружив его явную несклонность к общественному служению, настаивать на своем не стала. Брат Никодим был предоставлен самому себе. Он попросился в отдаленный скит и в полном одиночестве провел еще три года.

Незадолго до моего приезда в одном из заваленных землей монастырских подвалов были обнаружены средневековые рукописи. До этой находки считалось, что в конце двадцатых годов они разделили судьбу остальных монастырских ценностей — конфискованных, проданных за границу или просто разграбленных. Рукописи, по предварительным оценкам, весьма ценные, требовали изучения или, по крайней мере, каталогизации. Мысль иерархов без особой уже надежды вновь обратилась к уединившемуся брату, но он неожиданно дал свое согласие помочь. Единственной просьбой Никодима было доставить в монастырь необходимые для работы с рукописями книги. Это было выполнено: посылка с книгами прибыла в монастырь почти одновременно с его приездом. Все рукописи были перенесены в специально отремонтированное помещение, и брат Никодим принялся за работу. С этой работой я смог познакомиться поближе, но случилось это позднее. Первые недели моего пребывания в монастыре были связаны почти исключительно с братом Ионой.

Поделиться с друзьями: