Походные записки русского офицера
Шрифт:
Напрасно старался бы я описать минуту появления государей в театре: есть зрелища, которых ни язык человеческий, ни кисть выразить не в состоянии; есть случаи, производящие в нас такие чувства, в которых не можешь отдать ясного отчета. Опишу только некоторые черты этой картины.
Лишь только государи вступили в свою ложу, встречены они были громкими восклицаниями и рукоплесканиями, от которых, казалось, стонал и колебался театр. «Да здравствует Александр, наш покровитель, наш миротворец! Да здравствует Вильгельм! Да здравствует Лудовик XVIII! Мир и Бурбонов!» – раздавалось беспрерывно во всем зале. Мужчины поднимали вверх шляпы с белыми кокардами; женщины и дети махали белыми платками, бросали в партер лилии. Монархи различными приветливыми движениями изъясняли несколько раз свою признательность публике. Наконец крики начали перемежаться; все зрители были тронуты до чрезвычайности; мужчины и женщины закрывали глаза платками, иные рыдали. Я видел, слышал, как вокруг и позади меня плакали; я видел, как воины, поседевшие на поле брани, не могли от слез удержаться, – и плакал сам, как ребенок. Повторяю: такое зрелище выше всех слов и описаний. Начали играть
Vive Guillaume.
Et ses vaillants guerriers!De notre royaumeIls sont les boueliers [34] * * *Vive Alexandre,Li mod`ele des Rois!Sans rien pr'eteudre,Sans nous donner des leix,Ce prince augusteA le triple renom:De Heros, de Juste,De nous rendre Bourbon. B!)Можно судить, какое действие произвели эти куплеты над зрителями, особенно над русскими и пруссаками. В продолжение пьесы они были несколько раз повторяемы и всякий раз сопровождаемы громкими рукоплесканиями.
34
Окончание куплета не помню.
При выходе из театра один из важнейших чиновников государственных во Франции (Талейран-Перигор) спросил у российского императора, остался ли он доволен французами. «Не сыщу слов, – отвечал государь, – чтобы выразить вам приятные для меня впечатления нынешнего вечера. Если бы я мог иметь когда мысль дать почувствовать Парижу бремя войны, то прием, сделанный мне жителями его, изгнал бы ее из моего сердца».
Страсбург, 12 июня
Маршрут наш на Страсбург. Почти все французские крепости среди грома войны видели союзные войска на стенах и в стенах своих.
Ныне великие монархи, уважая права и самолюбие народные, милостивой рукой отклонили от них стыд узреть победителей, возвращающихся на свою родину с торжеством мира и трофеями славы. Верст двадцать от Страсбурга, между этим городом и Гагенау, расположен наш Московский гренадерский полк. Поля здесь хорошо обработаны и плодоносны; деревни обширны и многолюдны; лица поселянок цветут здоровьем и руки земледельцев сильны. Чем ближе к Рейну, тем более люди и природа улыбаются.
Из окон моего жилища я мог рассматривать шпиль Страсбургской колокольни; мог даже примечать город, проглядывающий сквозь сизую пелену отдаленности. «Ныне дневка, – вздыхая, сказал я моему генералу. – Почему не осмотреть вам последний хороший город Франции и заставу его?» – «Поедем в него!» – отвечал он с обыкновенной снисходительностью. И мы через веселые, обширные равнины прискакали в Страсбург.
Внутренность города не соответствует тому, что обещала нам его наружность. Дома в нем высоки, но некрасивы: улицы тесны и мрачны; много считают в нем людей, но совсем нет таких, которые заслуживали бы внимание образованного путешественника.
Увидев отрывки здешнего гарнизона, я думал, что попал в вертеп разбойников. Страсбургские солдаты и даже хорошо воспитанные предводители их останавливают на улицах офицеров союзных войск (приезжающих сюда из любопытства и в надежде быть безопасными среди просвещенного народа), осыпают их низкими бранями и глупыми насмешками, которые делали бы стыд и самым населенцам диких степей. Рассказывали мне, что в одном из здешних трактиров несколько французских офицеров, окружив нашего храброго полковника Н., спрашивали его, за какие дела получил он знаки отличия, во множестве украшавшие грудь его, и когда он отвечал им, что приобрел некоторые за битвы под Бриенном, Арси и Парижем, они покушались сорвать с него кресты и, верно, докончили бы свое гнусное намерение, если бы обиженный не сохранил всего благородного и благоразумного своего хладнокровия. Французам стыдно видеть на головах победителей лавры, пожатые на полях их отечества. Для чего же не мешали они славной жатве сей? Для чего же ныне толпе бродяг, окутанных в одежду воинов, силиться срывать венки, которыми вселенная почтила героев?.. Напрасно стараются господа страсбургцы, в бессильном и ни для кого не вредном гневе своем, сбросить на нас стыд свой – это басня издыхающей змеи, которая шипит и изливает еще яд свой на победоносного царя пернатых, под солнцем парящего.
Что заманило нас в Страсбург из мирного нашего жилища? Колокольня соборной церкви. Для нее приехали мы и первую ее пошли осматривать. Она почитается высочайшей башней в Европе; вышина же ее 93 сажени. Нельзя не принести дани удивления тонкому искусству, с которым, на готический вкус, обделан прозрачный шпиц ее; невозможно отказаться
от любопытства взойти на ее вершину по извивающейся змеей лестнице. На вершине забыл я усталость – так приятно было на ней находиться! Какая смелая высота! Какие прелестные виды! Деревни и рощи вокруг Страсбурга чернеются, как точки; ряды гор, волнующиеся сизой нитью, теряются в отдалении. Далее зрение отказывает служить мне; будь оно совершеннее, и я увидел бы седые челы Альпийских гор. Глядя на город, воображаешь, что держишь его на ладони своей; взглянув на народ, думаешь видеть семью муравьев, взад и вперед ползущих и перебирающихся в норы свои. Невозможно долго глядеть вниз: голова начинает кружиться, и сердце замирает от ужаса при одной мысли – слететь с колокольни. Здешние часы почитались одним из великим произведений механики. Художник поручил двенадцати апостолам означать части дня и ночи, послушные его искусству, они приходили попеременно извещать городских жителей о каждом новом часе. Я хотел полюбоваться этим чудом механики; но мне объявили, что они испорчены.Большому колоколу здешнему дивиться могут путешественники, не видевшие московского. Можно сравнить первого с человеком большого роста, последнего с великаном. Там же показывают большой охотничий рог, которым за четыре века назад здешние жиды хотели известить неприятеля о времени, удобном для занятия города.
Что сказать о внутренности самой соборной церкви? Видел я в ней много богатства и – ничего, кроме богатства!
Где торжество искусства? Где бессмертное произведение Пигаля? Где слава резца его и слава Франции? – спросил я – и меня повели в церковь Святого Фомы. В ней увидел я все, что искусство Фидиасов с Поэзией вместе произвести могут изящнейшего. Если камень может быть одушевлен творческой силой гения, то признаюсь, что мрамор маршала графа Саксонского полон жизни. Пигаль есть Виргилий в своем роде. Вот описание этого памятника.
Герой, увенчанный лаврами, с повелительным жезлом в руке, бестрепетной ногой сходит по ступеням в раскрытую для него могилу. Привыкший в боях взирать на смерть с хладнокровием, смотрит на нее ныне с презрением. Победитель умирает победителем. Вправо от него лежат повержены, в ужасе и смятении, три символических зверя, представляющих соединенные армии, побежденные им во Фландрии; знамена сих войск разметаны тут же в беспорядке. На левой стороне Гений войны, вперив слезящие очи и, кажется, душу свою в Героя, обращает к земле свой факел. Гений осенен победоносными французскими знаменами. Ниже, на ступенях, женщина, прекрасная, привлекательная, но печальная, силится одной рукой удержать маршала, другой отталкивает смерть. По благородной осанке ее, по знакам живой горести как не угадать, что это Франции. Смерть, в виде остова, в густой саван окутанный, извещает Героя, что решительная минута жизни его истекла с последней каплей, упадающей на дно водяных часов, которые она держит в руке своей. Жестокая призывает себе славную жертву свою и убеждает ее ступить в гроб, для нее нарочно раскрытый. С другой стороны представлен в глубокой и важной горести Геркулес, который делает самую выгодную противоположность с Францией. Печаль Геркулеса есть печаль мужа, сохраняющего твердость духа, ему свойственную; Франция огорчена, как чувствительная, нежная женщина, которая лишилась милого предмета, составлявшего всю славу и утешение ее. Над всеми этими фигурами возносится пирамида из дикого мрамора. Внизу гробницы изображен герб графа, пересеченный двумя маршальскими жезлами и украшенный цепью польского ордена Белого Орла. На главной фасе пирамиды следующая латинская надпись:
MAURICIO SAXONI
Curlandiae et Semigalliae Duci summo regiorum exercitum praefecto sempur victori
LUDOVICUS XV
victoriarum auctor et ipse Dux poni jussit.
OBIIT XXX. NOV. ANNO MDCCL. AETATIS LV
To есть:
Маврикию (графу) Саксонскому, герцогу Курляндскому и Семигальскому, непобежденному Генералиссимусу королевских войск Лудовику XV виновник его побед и сам вождь воздвигнул сей памятник. Он скончался (в замке Шембор) 30 ноября 1750 на 55-м году от рождения.
Известный профессор Шепфелен сочинил было другую латинскую надпись, которая по красоте слога и содержанию в себе жизни маршала, знаменитого писателя и полководца, заслуживала бы скорее занять место на памятнике.
Вот что говорит француз об этом памятнике: «Не надгробный монумент, но трофеи нашей славы видим мы в сем богатом произведении искусства. Франция не перестала еще проливать слезы на прах победителя при Фонтенуа, Року, Лавфелд и пр.; а герой, стряхнув с себя сон смерти, воскресает уже среди торжеств своих: он живет и присутствует между нами. Чудом этим обязаны мы резцу нового Праксителя, покорившего мрамор законам своего гения».
Здешний университет гремел некогда успехами своими и привлекал в свои стены толпу иностранцев; но с того времени, как учители и ученики, надев трехцветную кокарду и синие мундиры, вздумали воевать и сделать путешествие к снегам Севера, солнце просвещения уже слабо проглядывает на ученое сие заведение, и мудрость мудрецов здешних приметно мрачится.
Потсдам, 16 июля
Нынешний марш показался нам веселой прогулкой: так прелестна дорога, ведущая к Потсдаму! Природа покинула скучную однообразность, неразлучную с ней от самого Дессау, и, как будто желая вознаградить свою временную скупость, рассыпала вдруг щедроты свои на здешнюю окрестность. Не величественной, не ужасной она здесь является, но миловидной и тем более прелестной, что она выказывается на каждом шагу непостоянной. Чем ближе к Потсдаму, тем виды очаровательнее. Деревни с садами своими рассыпаны там и сям, как цепи красивых мыз; пригорки увенчаны множеством ветряных мельниц и храмами Божьими; мрачные боры меняются веселыми лесочками; по холмам и долинам жатвы расстилаются золотыми, волнистыми коврами; опушенные зелеными берегами ручейки бегут в разные стороны, мелькают, исчезают; удержанные плотинами, снова появляются наподобие озер, низвергаясь шумными водопадами, движут мельницы и пробуждают окрестность.