Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки
Шрифт:
Через дорогу, чуть наискось — областная библиотека имени Шолом-Алейхема (непредвзятому взгляду покажется, что кроме Шолом-Алейхема у евреев писателей не было: как что еврейское, так — имени этого имени…) и областной музей.
Двадцатые годы, тридцатые годы, Гражданская война, освоение края и провозглашение автономии. Лица энтузиастов: евреев из разных местечек, из разных стран. Ехали и ехали. Из Франции, Англии и Германии, из Бразилии, Аргентины и США, из… откуда только не ехали) И везли — деньги, машины, книги. Машины и деньги освоила, как могла, советская индустрия; людей — каторга лагерей.
А книги сожгли. Сожгли книги-то. Книги из еврейских общественных
Они сожгли книги!
Но они не сами жгли…
Справа, через улицу стоит четырехэтажное грязновато-фиолетовое здание. На нем вывеска — „Биробиджанская звезда“ по-русски и „Биробиджанер штерн“ на идиш.
Среднего роста, с брюшком, с оттопыренными ушами и шишкой на лысой голове — этот человек ежедневно входит в здание редакции, берет красно-синий карандаш и склоняется над гранками очередного номера „Биробиджанер штерн“. Трясясь он прочитывает гранки и дрожа подписывает газету в набор. Потолкавшись в отделах и рассказав пару анекдотов, он возвращается домой и не спит ночью, замирая от страха: а не вкрадется ли в номер какая-нибудь политическая опечатка! Он любит своего сына-студента, пьет водку под присмотром жены и с ужасом ожидает утреннего звонка из обкома — вдруг что-нибудь не так! Он — Наум Корчминский, нынешний редактор „Биробиджанер штерн“, бывший заведующий областной библиотекой — мертвец. С того самого дня мертвец, когда собственными руками сжег полумиллионное собрание еврейских книг областной библиотеки. Его не хватило отказаться от роли палача. Пусть сгорит библиотека, но будет жить он, Наум Корчминский, будет любить жену, растить сына и пить водку.
Сейчас на пыльной полочке в областной библиотеке штук тридцать — сорок книг на идиш: случайные переиздания Шолом-Алейхема, Бергельсона, Маркиша и комплекты „Советиш Геймланд“. Кончено.
Нужно приспосабливаться, нужно быть гибким. Вы не тренируете свой позвоночник! Так тренируйте же свой позвоночник! Нужно быть гибким, это спасло нас от гибели! Основное качество — гибкость. Поколение, изощрившее гибкость своего хребта.
Улица Ленина заканчивается тихим, шелестящим тополями тупиком возле улицы Димитрова. Свернув направо, можно выбраться к длинному ряду покосившихся деревянных домов вдоль грязного железнодорожного полотна и выйти к вокзалу.
Площадь с памятником — центр города. Здесь начинаются старты областных и городских спортивных соревнований, сюда устремляются подвыпившие колонны первомайских демонстраций. Здесь вечерами мальчики из ПТУ сидят с девочками из педучилища, а днем пенсионеры греются на солнышке, играют дети. Сюда мы выбегаем продышаться из прокуренных отделов, здесь мы посиживаем после выпивок у Володи. Сюда, на Площадь, Миша Крутянский привел свою семью, когда их выгнали из квартиры.
Миша работал на „чулочке“, на чулочно-трикотажной фабрике. За семь лет старательной работы ему, слесарю-наладчику, выдали, наконец, фабричную квартиру.
На швейной фабрике посулили ему зарплату побольше. Миша с „чулочки“ ушел.
— Ушел — твое дело. А квартиру сдай! — сказали Мише в фабкоме чулочной фабрики.
— Как так? — спросил Миша.
— А так, — сказали в фабкоме. — Квартира нужна работникам
нашей фабрики, а вы теперь не наш работник.— Я семь лет на фабрике проработал!
— А хоть десять! Ушел с фабрики — сдай квартиру.
— А вот хрен вам в глотку! — хлопнул Миша дверью.
Работники фабкома приехали к Мише и выставили Мишины вещички на улицу, а детей его под дождь, а младшему дитенку всего три года.
Миша переволок вещички на Площадь, к Ленину под ноги. Посадил детей на чемоданы, влез на швейную машинку и запел:
— Широка страна моя родная!
Заплакали с перепугу Мишины дети, жена Оля уткнулась лицом в беременный живот. Милиционер, попкой стоявший у облисполкома, подошел к Мише, заглянул в Мишино лицо, бледное, аж веснушки горят: вроде не пьяный. Повернулся милиционер и пошел начальству звонить, спрашивать приказ: зачем непьяный человек поет популярную советскую песню в неурочное время и как быть?
Толпа собралась; не то, что толпа толпится, а — подходят, садятся на скамеечки: вот, мол, хотя и дождь, а я отдыхаю, шел-шел, устал, присел отдохнуть, хотя и дождь. Что это тут происходит, мне не интересно, а так!.. Мало ли что происходит, хотя бы и мужик песни пел. Поет и поет, а мне что? Я на скамеечке. Я сам по себе. А что на мужика с детьми гляжу, так, может, я на дождь гляжу или на памятник Ленина. Мне мужик неинтересен. Расселась толпа по скамеечкам, смотрит.
А Миша допел куплеты и стал рассказывать, как ему живется с двумя-то детьми, да сам с женой, да жена не работница, опять на сносях. Толпа слушает жадным ухом и хихикает на всякий случай: „Эх, мужик чего заливает! И не бывает такого у нас при Советской власти, какую Ленин Владимир Ильич нам дал“. Оглядывается толпа друг на друга, головой покачивает: „Мужик — не пьяный ли?“
Рассказал Миша про беды свои: как хотел на другую работу перейти, как за это вещички его, горбом-потом нажитые, на улицу выкинули, как детей маленьких без крова оставили; рассказал все и опять завел: „Где так вольно дышит человек!“ Растет толпа-то, как-никак с работы стали ехать. Миша другую песню вспомнил, запел с энтузиазмом на манер Ободзинского: „Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз!“ Мишины детишки развеселились: маленький ручками размахивает, а старшая Мишина дочка песню эту в школе учила, наизусть помнит; тянет-звенит голосочком.
А Миша поет и плачет; поет Миша и плачет надрывными последними слезами; плачет Миша Крутянский и орет, не хочет показать слезы; орет Миша, как пьяный: „Са-а-вец-кий Са-й-ууз!“
Тогда подъехал Петров из жилотдела на грузовом фургоне. Матерился толстый Петров и грузил с гладким шофером Мишины шмутки. Побросал детишек в фургон, жену Олю в фургон затолкал; за Мишу взялся.
А Миша упирается, поет и поет, песня ему кураж дает; поет Миша, плачет и матерится, не хочет в фургон залезать.
Все ж залез. Залез и поет дальше.
Так с песней и уехали.
Отвез толстый Петров Мишу в милицию, а жену Олю с детишками к Олиным родственникам. Миша получил за хулиганское поведение в общественном месте два года: не пой положенные песни в неположенное время!
А дождь прошел и затер следы, и опять тихо на Площади: солнышко светит, птички, конечно, поют, и вышли пенсионеры посидеть на лавочке, прибежали детишки из детского сада, принесли полевых цветочков дедушке Ленину.
…В моих письмах и вправду много „разговоров“: я хочу, чтобы тебе слышны были голоса, видны были кричащие рты, чтобы ты видел слезы, даже непролившиеся. Что толку в панораме! — оглушись их болью притупленной, болью привычной…»