Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Похождения бравого солдата Швейка во время Мировой войны Том II
Шрифт:

— Причем оба русских летчика сгорели живьем. Затем он молча прошел дальше, думая про себя, что подпоручик Дуб — удивительный осел.

За вторым вагоном он встретил Швейка и сделал попытку поскорее миновать его, так как по лицу Швейка можно было догадаться, что у этого человека многое скопилось на душе, чем он очень хотел бы поделиться со своим поручиком.

Швейк же прямо подошел к поручику Лукашу и отрапортовал:

— Так что дозвольте доложить, господин поручик: ротный ординарец Швейк покорнейше просит, не будет ли каких дальнейших распоряжений. Так что я искал вас уже в штабном вагоне, господин поручик.

— Послушайте, Швейк, — сказал поручик Лукаш холодным, неприязненным тоном, — вы еще помните, как вас зовут? Или вы уже забыли, как я вас назвал?

— Никак нет, господин поручик, я такое дело никак не могу забыть, потому что я ведь не вольноопределяющийся Железный. Дело это было еще задолго до войны, когда я служил в Карлине, и был у нас там в полку некий полковник Флидлер фон Бумеранг или что-то в этом роде…

Поручик Лукаш невольно рассмеялся над этим «что-то в этом роде», а Швейк спокойно продолжал:

— Так что дозвольте доложить, господин

поручик, наш полковник был примерно вдвое меньше вас ростом и к тому же носил окладистую бороду, как князь Лобковиц, так что похож был на обезьяну, а когда сердился, то подпрыгивал вдвое выше своего роста, так что мы называли его резиновым стариком. Тогда было как раз первое мая, и дежурство несла наша часть. Накануне он обратился к нам на плацу с большой речью, в которой разъяснял, что мы на другой день должны все оставаться в казарме и не отлучаться из нее, потому что по высочайшему повелению, если бы потребовалось, мы должны перестрелять всю эту социалистическую банду. Поэтому, если который солдат сегодня просрочит отпуск и прошляется до завтрашнего дня, тот поступит как изменник своей родины, потому что такая пьяная рожа даже ни в кого не сможет попасть, когда дело дойдет до залпов, и будет только палить в воздух. Вот этот вольноопределяющийся Железный вернулся в казарму и говорит: «Спасибо резиновому старику, что надоумил! И в самом-то деле завтра никого из казармы не выпустят, так уж лучше сегодня совсем не возвращаться!» И так он, дозвольте доложить, господин поручик, действительно и сделал, да как чисто! Но этот полковник Флидлер был такая продувная бестия — упокой господи его душу! — он на другой день пошел бродить по Праге и искать людей нашего полка, которые осмелились отлучиться из казармы; где-то возле Пороховой башни он действительно встретил нашего Железного и сразу же взъелся на него: «Я тебе покажу, да я тебя проучу, да я тебя подтяну!» Наговорил ему нивесть что и потащил за собой в казарму, всю дорогу ему угрожал и все спрашивал, как его фамилия. «Шелезный, Шелезный, ты у меня насидишься! Очень рад, что ты мне попался, уж я тебе покажу первое мая. Шелезный, Шелезный, теперь ты в моих руках, и я тебя велю посадить под арест, в карцер, душа моя!» Ну, Железный видит, что ему все равно пропадать, и вот, когда они шли через Поржич, возле самого ресторана Розваржила, он вдруг шмыгнул в подъезд и проходным двором на другую улицу; он испортил таким манером все удовольствие резиновому старику, который собирался посадить его под арест. А полковника этот побег так разволновал, что он от злости совсем забыл фамилию ослушника и все перепутал. Придя в казарму, он начал подпрыгивать до потолка (потолок-то был низкий!), и дежурный по батальону все удивлялся, почему это старик вдруг говорит и выкрикивает на ломаном чешском языке: «Медника посадить под арест… Нет, не Медника, а как его? Серебровского под арест… Нет, совсем не Серебровского, а Никельмана под арест!» И так этот старик путал, путал, изо дня в день, и все спрашивал, попался ли, наконец, этот Медник, нет, Серебровский, нет, Никельман, и даже приказал всему полку выстроиться на плацу, но товарищи, которые знали, в чем дело, постарались устроить Железного при околотке, потому что он был зубным техником. Так все и тянулось, пока одному из наших не случилось заколоть одного драгуна в гостинице в Бруке за то, что тот отбил у него девчонку. А тут уж нас выстроили в шеренгу всех до единого, так что должны были итти и из околотка, а кто был совсем болен, того вели двое под руки. Ничего не поделаешь, пришлось и Железному выйти на двор, а там нам прочитали приказ по полку, в таком, примерно, роде, что драгуны, мол, люди и солдаты и что нельзя их колоть, потому что они наши боевые товарищи. Один вольноопределяющийся переводил, а полковник глядел зверь-зверем. Сперва он обошел весь фронт, потом зашел сзади, потом еще раз вдоль фронта, и вдруг узнал этого Железного, который был ростом с гору, так что было ужасно смешно, господин поручик, как он его потащил на середину. Вольноопределяющийся, который переводил, приостановился, а наш полковник стал наскакивать на Железного, словно собачонка на битюга, и орать: «Вот видишь, ты от меня не отвертелся, ты никуда от меня не убежал, и теперь ты опять будешь уверять, что ты — Шелезный, а я-то все говорил: «Медник, Сереб-ровский, Никельман». Но ты — Шелезный, Шелезный, и я тебе покажу, как тебя? Серебровский, нет, Медник, нет, Никельман, свинья, мерзавец, Шелезный!» А потом закатил ему тридцать суток карцера… Но через две недели разболелись у него зубы, и он вспомнил, что Железный — зубной техник. Вот он приказал привести его из карцера в околоток и велит ему тащить зуб. Железный стал тащить. Тащил-тащил, с полчаса все тащил, так что старика три раза приходилось откачивать… Ну, а после этого старик стал совсем шелковый и простил Железному оставшиеся две недели… Вот как бывает, господин поручик, когда начальник забывает фамилию своего подчиненного; а подчиненный никогда не смеет забыть фамилию своего начальника, как и говорил нам всегда наш господин полковник: мы по гроб жизни не забудем, что у нас был такой полковник Флидлер… А что, мой рассказ вам, может быть, надоел, господин поручик?

— Знаете что, Швейк? — сказал поручик Лукаш.— Чем больше я вас слушаю, тем больше прихожу к убеждению, что вы вообще нисколько не уважаете своих начальников. Солдат должен всегда говорить о своих начальниках только одно хорошее.

Поручик Лукаш, видимо, заинтересовался этой беседой.

— Так что дозвольте доложить, господин поручик, как бы оправдываясь, перебил его Швейк, — господин полковник Флидлер давно уже помер, но, если вам угодно, господин поручик, я буду говорить о нем одно только хорошее. Он, господин поручик, был для солдата сущий ангел; он был такой же добрый, как святой Мартин, который раздавал гусей бедным и голодным. Он делился своим обедом из офицерского собрания с первым солдатом, которого встречал на дворе; когда мы объелись клецками, он велел готовить для нас свинину, а на маневрах он в особенности отличался своей добротой. Когда мы однажды попали в Нижне-Краловице, он приказал нам выпить

за его счет все запасы краловицкого пивоваренного завода, а уж в день своих именин или рождения он всегда угощал весь полк жареными в сметане зайцами и галушками с тмином. Он так был добр к солдатам, что однажды он, господин поручик...

Поручик Лукаш легонько потрепал Швейка по шее и дружелюбно сказал:

— Ладно, ладно, каналья, не распространяйся! Ступай!

— Слушаю, господин поручик!

Швейк направился к своему вагону, в то время как перед тем вагоном эшелона, в который погрузили все телефонные аппараты и провода, разыгралась следующая сцена.

Там стоял караул, потому что по приказанию капитана Сагнера все должно было делаться по уставу. Часовых поставили по обе стороны и сообщили им из батальонной канцелярии пароль и лозунг.

В тот день пароль был «каска», а лозунг — «Гатван».

Часовой у телефонных аппаратов был поляк из Коломыи, который попал в 91-й полк совершенно случайно.

Он понятия не имел, что такое «каска», но так как у него была сравнительно недурная память, то он все же запомнил, что это слово начинается с буквы «к»; поэтому, когда бывший дежурным по батальону подпоручик Дуб, подходя к нему, спросил у него пароль, он гордо ответил: «Кофе!»

Это, действительно, было довольно естественно, ибо поляк из Коломыи все еще мечтал об утреннем и вечернем кофе в брукском лагере. Когда же поляк еще раз крикнул: «Кофе!», а подпоручик Дуб все ближе и ближе подходил к нему, поляк, помня присягу и то, что он стоит на часах, грозно гаркнул:

— Стой!

Подпоручик Дуб сделал еще два шага и снова спросил у него пароль. Тогда часовой направил на него винтовку, и, плохо владея немецким языком, произнес на каком-то невозможном жаргоне:

— Бенде шисен [30] , бенде стрелять!

Подпоручик Дуб понял и медленно отступил назад, а затем стал звать караульного начальника.

Явился унтер-офицер Еллинек с разводящим, сменил поляка и сам стал спрашивать у него пароль. Не унимался и подпоручик Дуб, и на их настойчивые вопросы доведенный до отчаяния поляк из Коломыи не своим голосом, так, что разнеслось по всей станции, завопил:

30

Буду стрелять (первое слово польское, второе — немецкое).

— Кофе! Кофе-е-е!

Из всех стоявших там вагонов повыскакали солдаты со своими бачками; произошла невообразимая сумятица, окончившаяся тем, что у бравого поляка отняли винтовку и отвели его в арестантский вагон.

Но у подпоручика Дуба возникло определенное подозрение против Швейка, которого он заметил выскочившим впереди всех с бачком из вагона, и он готов был голову отдать на отсечение, что это Швейк крикнул: «Выходи с бачками, с бачками выходи!» 

 После полуночи поезд пошел дальше на Ладовец и Требизов, где ему рано утром местным союзом ветеранов устроена была на станции торжественная встреча. Как потом оказалось, почтенные ветераны спутали этот эшелон с эшелоном 14-го венгерского гонведного полка, прошедшим тут еще ночью. Во всяком случае, ветераны все были пьяны и своими криками: «Да здравствует король!» разбудили весь эшелон. Несколько более сознательных солдат высунулись из окон вагонов и злобно посылали их к чорту и еще дальше.

На это ветераны так дружно и громко гаркнули: «Да здравствует 14-й гонведный полк!», что в станционных зданиях задрожали стекла.

Через пять минут поезд отправили дальше в Гумену. Здесь уже ясно видны были следы недавних боев, когда русские продвигались в долину реки Тиссы. По склонам тянулись примитивные окопы; повсюду были разбросаны выгоревшие хутора, на месте которых наскоро сколоченные хибарки свидетельствовали о том, что хозяева возвратились на свое старое пепелище.

Потом, около полудня, когда эшелон прибыл на станцию и стали готовить обед, люди получили возможность воочию убедиться, как власти после ухода русских обращаются с местным населением, родственным русским солдатам по языку и вероисповеданию.

На перроне, окруженная венгерскими жандармами, стояла группа арестованных угорских русских. Это были попы, учителя и крестьяне из окрестных деревень. У всех руки были связаны за спиной веревками, и сами они были связаны попарно. Почти у всех лица были в крови, а головы в шишках и ссадинах, потому что при аресте они были жестоко избиты жандармами.

Немного дальше венгерский жандарм придумал веселую забаву. Он привязал к левой ноге священника еревку и, держа ее в руке, заставил его, угрожая прикладом, плясать чардаш. Не успел тот сделать несколько па, как мадьяр дернул веревку, и поп шлепнулся носом в землю, а так как руки у него были связаны назад, то он не мог подняться. Он делал отчаянные попытки перевернуться на спину и таким образом встать на ноги. Жандарм хохотал над ним до слез, а когда поп, наконец, поднялся, опять дернул за веревку, так что тот снова полетел вверх тормашками.

Наконец, жандармский офицер положил конец этой потехе, приказав отвести арестованных, до прихода поезда, в пустой сарай за станцией и избить их там, чтобы никто не видал.

Об этом эпизоде зашла речь даже в штабном вагоне, и в общем можно сказать, что большинство не одобряло его.

Прапорщик Краус заметил, что если уж поймали государственного изменника, то его надо повесить на месте без всякого мучительства. Наоборот, подпоручик Дуб выразил свою полную солидарность с жандармами; он поставил этот инцидент в связь с покушением в Сараеве и объяснил поступок венгерских жандармов на станции Гумена тем, что они хотели отомстить за смерть эрцгерцога Франца Фердинанда и его супруги. Чтобы придать больший вес своим словам, он сказал, что в одном журнале, который он выписывал, еще до войны в июльском номере писали, что это неслыханное преступление надолго оставит в сердцах людей незаживающую рану, тем более болезненную, что при этом злодейском поступке была уничтожена не только жизнь представителя исполнительной государственной власти, но и жизнь его возлюбленной супруги, и что гибель этих двух жизней разрушила счастливую, примерную супружескую жизнь и сделала всеми любимых детей сиротами.

Поделиться с друзьями: