Похождения бравого солдата Швейка во время Мировой войны Том II
Шрифт:
Только тяжелые шаги военных патрулей нарушали его проникновенные слова:
— О, не суди раба твоего, господи, ибо ни один человек не окажется праведным перед лицом твоим, если не смилуешься ты и не оставишь ему прегрешения его. Да будет твой святой приговор не слишком суров. К твоей помощи взываю я и в твои руки предаю свой дух.
С того времени он несколько раз пытался, когда его вызывали к генералу Финку, отречься от всех мирских утех, ссылаясь на расстройство желудка; такую ложь во спасение он считал необходимой, чтобы его душа могла избежать геенны огненной, тем более, что, с другой стороны, он считал, что в силу военной дисциплины какой-нибудь фельдкурат, если генерал приказывал ему выпить, должен был беспрекословно исполнить это приказание, хотя бы из уважения к старшему в чине.
Правда, иногда ему это не удавалось, в особенности когда генерал после торжественных богослужений устраивал еще более торжественные кутежи на казенный счет. В таких случаях деньги брались просто из гарнизонной кассы или откуда придется, и фельдкурат ясно представлял себе, как он все более и более нравственно разлагается и становится какой-то дрожащей за свою шкуру дрянью.
Он ходил
Вот в таком настроении он явился на последнее приглашение генерала, который, весь просияв, поднялся ему навстречу.
— А вы уже слышали, — ликуя, воскликнул он, — о моем свежей судебном деле? Мы собираемся повесить одного вашего земляка.
При слове «земляка» фельдкурат с немым укором взглянул на генерала. Уже не раз отвергал он всякое предположение, что он чех, и неоднократно объяснял, что к его моравскому приходу принадлежали две общины, одна немецкая и одна чешская, и что ему часто приходилось говорить проповеди в одно воскресенье немцам, а в другое чехам. А так как в чешской общине не было чешской школы, а была немецкая, то ему приходилось в обеих общинах преподавать на немецком языке. Вот почему он ни в коем случае не чех. И этот логический вывод подал как-то одному майору повод сострить за столом, что фельдкурат из Моравии является, собственно говоря, чем-то в роде мелочной лавочки.
— Ах, виноват, — промолвил генерал, — я совсем забыл, что он не ваш земляк. Ведь он чех, перебежчик, изменник, который служил у русских и, несомненно, будет повешен. Сейчас мы для проформы устанавливаем его личность, но это ничего. Висеть ему все равно придется, как только получится телеграфный ответ.
Усаживая фельдкурата рядом с собой на диван, генерал весело продолжал:
— Если у меня назначается военно-полевой суд, то все должно действительно соответствовать быстроте такого суда. Таков мой принцип. Когда я в самом начале войны был еще во Львове, мне удалось провести одно дело так, что через три минуты после вынесения приговора осужденный уже болтался на веревке. Правда, это был еврей, но и одного галицкого русского мы вздернули через пять минут после нашего совещания.
Генерал добродушно рассмеялся.
— И, знаете, оба случайно не нуждались в духовном утешении. Еврей был раввином, а русский — попом. Правда, в данном случае дело обстоит несколько иначе, потому что тут придется повесить католика. Но, чтобы не затягивать дела, я придумал великолепную вещь: вы подадите ему это духовное утешение вперед. Именно чтобы не затягивать дела.
Генерал позвонил и приказал вестовому:
— Принеси-ка парочку из вчерашней батареи.
И, наливая фельдкурату полный стакан, он ласково заметил:
— Не мешает вам и самому немного утешиться перед предстоящим духовным утешением…
В эту страшную минуту из заделанного решеткой окна, за которым сидел на табурете Швейк, неслось его пение:
Мы, солдаты, бравые ребята, Раз и два, раз и два! Мы деньгами все богаты, Раз и два, раз и два!Фельдкурат не вошел, а в буквальном смысле слава впорхнул к Швейку, словно балерина на сцену. Тоска по райскому блаженству и бутылка белого вина сделали его в тот момент легким как перышко. И ему казалось, что в этот скорбный час он, приближаясь к Швейку, приблизился к богу.
За ним заперли дверь, оставив его со Швейком наедине. Тогда он вплотную подошел к сидевшему на табурете солдату и восторженно произнес:
— Любезный сын мой, я — фельдкурат Марганец. Такое обращение казалось ему всю дорогу самым подходящим и, так сказать, отечески-трогательным.
Швейк вежливо поднялся, точно медведь в берлоге, потряс фельдкурата за обе руки и сказал:
— Очень рад! Моя фамилия — Швейк, ординарец 11-й маршевой роты 91-го пехотного полка. Нашу часть недавно перевели в Брук на Литаве. Так что прошу садиться, господин фельдкурат, и расскажите мне, за что вас посадили. Ведь вы в офицерском чине, и вам полагалось бы сидеть в офицерской камере. Так почему же вы здесь? Тут и койка-то вся вшивая. Бывает, конечно, что другой раз человек и сам не знает, в какую камеру ему следует попасть, но тогда это, значит, перепутали в канцелярии или просто какая-нибудь случайность. Вот мне самому, господин фельдкурат, пришлось сидеть под арестом при полке в Будейовицах, и ко мне вдруг посадили одного кандидата на первый офицерский чин. Сами знаете, такой кандидат на первый офицерский чин — все равно, что фельдкурат — ни свинья, ни поросенок. Этого посадили за то, что он ругал солдат как настоящий офицер, а таких нарочно сажали с нижними чинами. Это были, господин фельдкурат, прямо какие-то ублюдки; в унтер-офицерский котел их не принимали, довольствоваться из солдатского котла им не полагалось, потому что они не нижние чины, а обедать в офицерском собрании им тоже не разрешалось. У нас было тогда целых пять человек таких в полку, и вначале они питались одним только сыром из солдатской лавочки, потому что нигде их не кормили. Так это продолжалось, пока их там не застал поручик Вурм и не запретил им ходить туда, потому что несовместимо, мол, с достоинством кандидата на первый офицерский чин ходить в солдатскую лавочку. А что им было делать? Ведь в офицерскую лавочку их тоже не пускают. Вот так они и висели в воздухе и за несколько дней проделали такой тернистый путь, так измучились, что один из них бросился в Мальту, а другой совсем ушел из полка и два месяца спустя написал в казарму, что он сделался военным министром в Марокко. Таким образом их осталось четверо, потому что того, который бросился в Мальту, выгатили из воды еще живым. Он видите ли, от волнения забыл, что умеет плавать и даже с отличием выдержал испытания в школе плавания. Его отправили в больницу, а там опять же
не знали, куда его положить и какое одеяло ему дать: простое ли солдатское, или офицерское. Из этого положения нашли такой выход, что вообще оставили его без одеяла, а завернули только в одну мокрую простыню, так что он уже через полчаса стал проситься обратно в казарму. Вот этого смого и посадили совсем мокрешенького ко мне в камеру. Он просидел что-то около четырех суток и был очень доволен, потому что получал довольствие, правда, арестантское, но все же довольствие, и оно ему, так сказать, было обеспечено. На пятые сутки за ним пришли, через полчаса он еще раз явился за фуражкой, плачет от радости и говорит мне: «Наконец-то пришло решение по нашему делу. Отныне мы, кандидаты на первый офицерский чин, будем отбывать наказание на гауптвахте вместе с офицерами и обеды получать из офицерского котла; когда господа офицеры насытятся, то остатки нам. А спать мы будем с нижними чинами, кофе получать из солдатского котла, и табачное довольствие нам тоже наравне с солдатами».Только теперь фельдкурат настолько пришел в себя, что мог перебить Швейка фразой, которая не имела никакого отношения к предшествовавшему разговору.
— Да, да, любезный сын мой! Есть такие вещи между небом и землей, о которых надо подумать с верующей душой и с упованием на неизреченную милость господню. Я пришел подать тебе, любезный сын мой, духовное утешение.
Он остановился, потому что все это у него как-то плохо выходило. Еще по дороге он составил план речи, при помощи которой хотел заставить несчастного задуматься о своей грешной жизни и испросить прощения для вечного блаженства в загробной жизни, которое ему сулила религия, если он покается и проявит искреннее раскаяние.
Он стал соображать, что бы еще такое сказать, но Швейк предупредил его, спросив, нет ли у него папиросы.
Фельдкурат Мартинец до сих пор не научился курить; это было все, что осталось у него от его прежнего образа жизни. Да и то, когда он, слегка захмелев, сидел, бывало, у генерала Финка, он пытался курить сигару; но тут у него тотчас же все выходило обратно, причем у него было такое ощущение, будто ангел-хранителе щекотал его пальцем в горле.
— Я некурящий, любезный сын мой, — с необычайным достоинством ответил он Швейку.
— Это меня удивляет, — сказал Швейк. — Я знавал многих фельдкуратов, и все они дымили, как винокуренный завод в Смихове. Вообще я не могу представить себе фельдкурата, который бы не пил и не курил. Одного только я помню, который не курил, но зато он опять же жевал табак и за проповедью заплевывал, бывало, всю кафедру... А вы откуда будете, господин фельдкурат?
— Из Нового Ичина, — упавшим голосом отозвался фельдкурат Мартинец.
— А вы не знали ли там случайно некую Ружену Гаудерсову, господин фельдкурат? Она в позапрошлом году служила в винном погребе на Платнеровой улице в Праге и предъявила иски об алиментах сразу к восемнадцати мужчинам, потому что родила двойню. У одного из этих близнецов один глаз был голубой, а другой карий, а у второго один глаз серый, а другой черный. Поэтому она решила, что в этом деле замешаны четыре господина из тех, которые посещали винный погреб и у которых были такого цвета глаза. Опять же у одного ребенка была искривлена ножка, как у одного советника из магистратуры, который тоже там бывал; у другого оказалось шесть пальцев на ноге, как у одного депутата, который был постоянным посетителем этого погреба. И вот представьте себе, господин фельдкурат, что туда ходило восемнадцать таких завсегдатаев, и у близнецов оказалось по какой-нибудь примете от каждого, от всех восемнадцати, с которыми эта Ружена уединялась в свою комнату или в номер гостиницы. В конце концов суд решил, что в такой большой толпе отцовство не может быть установлено. Тогда Ружена свалила всю вину на хозяина и предъявила иск к нему, но тот доказал, что вследствие одной операции он уже более двадцати лет не может иметь детей. Тогда господин фельдкурат, ее сплавили к нам в Ичин. Отсюда следует, что кто за многим погонится, обыкновенно получает какое-инбудь дермо. Ей надо было остановиться на ком-нибудь одном, а не утверждать на суде, что отцом одного из близнецов был господин депутат, а другого кто-либо другой. Ведь рождение ребенка можно всякий раз очень точно рассчитать. Такого-то числа, мол, я была с ним в номере, и такого-то числа родился ребенок. Разумеется все роды были нормальные, господин фельдкурат. А в таких гостиницах для приезжающих всегда за пятерку найдется свидетель, например, дворник или горничная, который под присягой покажет, что такой-то действительно был с истицей в такую-то ночь в номере и что истица, когда они спускались по лестнице, ему говорила: «А что если будут какие-нибудь последствия ?, а он ей на это ответил: «Не беспокойся, мышоночек, я о ребенке позабочусь».
Фельдкурат призадумался, и подача духовного утешения показалась ему почему-то теперь весьма нелегким делом. Правда, он уже вперед заготовил тему, на которую он собирался говорить: о божественном милосердии в день Страшного суда, когда все преступники восстанут из могил с веревками на шее, и так как они раскаялись, то будут приняты в сонм праведных, точь в точь как тот разбойник из Нового завета.
Он приготовил прекраснейшее слово духовного утешения, которое должно было состоять из трех частей. Сперва он хотел побеседовать о том, что смерть через повешение легка для человека, примиренного с господом. Военные законы строго карают виновных в измене его императорскому величеству, который является отцом солдатам, так что малейший проступок против него должен расматриваться как отцеубийство, как оскорбление отца. Затем он хотел развить теорию, что императорская власть есть власть «божьей милостью» и что император поставлен богом для управления мирскими делами, как папа римский — для управления духовными. Поэтому измена императору — то же самое, что измена самому господу-богу. Таким образом, изменника ожидает не только петля, но и вечное наказание, как богоотступника. Но хотя людское правосудие не может, ради поддержания воинской дисциплины, отменить приговор, а должно повесить преступника, тем не менее не все еще потеряно, поскольку дело касается второго наказания — вечных мук в аду. И вот человек может прекрасно парировать это второе наказание сбоим покаянием.