Покаяние брата Кадфаэля
Шрифт:
Теперь, после того как одна сторона сослалась на право крови, другая же — на признание мирскими и духовными властями, подтвержденное свершением священного обряда, был ли смысл добавлять что-то еще? И все же нашлись люди, попытавшиеся спасти положение. Наступил черед голосов умеренных и трезвых. Они не призывали к братской любви и всепрощению, а больше нажимали на горькие и нелицеприятные факты.
— Если наши переговоры зайдут в тупик и раздоры продлятся, — с холодной яростью в голосе заявил Роберт Горбун, — то скоро и сражаться будет не за что. Победитель — если оставшемуся в живых угодно будет именовать себя таковым — сможет воздвигнуть свой трон на пепелище и царствовать над прахом.
Но и эти доводы не были приняты во внимание.
Как это зачастую случается, уши спорящих были глухи к доводам рассудка, и весь дальнейший разговор свелся к взаимным обвинениям. У Генри Винчестерского достало умения не позволить спору перерасти в стычку, но добиться большего было не под силу и ему. А многие, как приметил Кадфаэль, лишь мрачно и сурово молчали. Ничего не сказал граф Роберт Глостерский. Не проронил ни слова его сын — и враг! — Филипп Фицроберт. Видимо, оба не ждали друг от друга ничего хорошего и не хотели попусту сотрясать воздух.
— Ничего у нас не получится, — с горечью шепнул Роберт Горбун на ухо Хью Берингару. — Во всяком случае, здесь и сейчас. Того и следовало ждать, боюсь только, что все это обернется еще большими бедами. И увы, конца раздорам пока не видно.
Когда бесплодное собрание наконец завершилось, его участников с трудом удалось уговорить провести вечер в обители и, проявив взаимную терпимость, вместе посетить вечерню, с тем чтобы разъехаться на следующее утро. Правда, некоторые, жившие поблизости, все равно покинули приорат в тот же вечер. Одним было тошно и дальше терять время даром, другие же, возможно, радовались как раз тому, что оно потрачено впустую. Какой прок толковать об упадке и разорении страны, если большинство сторонников и той и другой партии все еще надеются одержать победу? Впрочем, как справедливо заметил Роберт Горбун, того и следовало ждать. На деле же ни у одной стороны не было достаточных сил, чтобы одолеть другую. Рано или поздно, вконец обессилев, противники наконец поймут, что понапрасну теряют время, силы и свои жизни. Но не сейчас. Пока еще нет.
Выйдя на двор, в спокойствие ранних сумерек, Кадфаэль увидел, как прошествовала в свои покои императрица. Рядом с ней шла пожилая, но все еще стройная Джоветта де Монтроз, урожденная де Редверс, а ее племянница Изабо скромно следовала позади, поотстав на шаг или два. Оставался еще час, чтобы отдохнуть и привести мысли в порядок перед вечерней. Правда, можно было ожидать, что Матильда удовлетворится услугами личного капеллана, если только она не вознамерится появиться в приоратской церкви во всем блеске и великолепии, дабы своим царственным видом заявить о правах на престол, перед тем как отряхнуть самую пыль помыслов о согласии и вернуться на поле боя.
«Туда же, — печально подумал Кадфаэль, — после этого обмена взаимными обвинениями и упреками предстоит вернуться всем нам. Снова пойдут осады, грабежи и набеги. За время передышки и те и другие поднакопили сил, а взаимная ненависть отнюдь не ослабла. Неудачный совет лишь подлил масла в огонь, и пожар заполыхает с новой силой, хотя к следующему году противников наверняка опять одолеет усталость. А я так и не смог разузнать, где мне искать сына, не говоря уж о том, как его вызволить».
Монах не стал разыскивать Ива или Хью, а вместо того отправился прямиком в церковь. Для всякой души, ищущей уединенного и молчаливого общения с Господом, всегда найдется прибежище в храме. Правда, Кадфаэль, входя в любую церковь, кроме своей, в первый миг чувствовал, что ему недостает маленького
каменного алтаря и резной раки, где не пребывала — и в то же время пребывала — святая Уинифред, Стоило монаху взглянуть на этот ковчег, и у него теплело на сердце. Здесь же он должен был поклоняться незнакомым святыням и полагаться на их благословение. Но тем не менее храм есть храм, и всякий пришедший туда с нуждой будет услышан.Забившись в уголок одного из приделов, он уселся в полумраке на узкий каменный уступ и закрыл глаза, чтобы отчетливее представить себе мягкие черты лица, оливковую кожу и поразительные, черные с золотом глаза сына Мариам. Другие мужчины пестовали своих сыновей с рождения и с радостью следили за их ростом, а затем и возмужанием, он же впервые увидел сына уже взрослым мужчиной. Тот ворвался в жизнь стареющего монаха, словно чудесное видение, нежданное и прекрасное. Всего две краткие встречи даровала Кадфаэлю судьба, всего две — но монах полагал, что и тем награжден превыше своих заслуг. Только бы Оливье Божьим благословением обрел свободу, только бы ему ничто не угрожало, только бы он был счастлив, — больше его отцу ничего не нужно. Но сейчас Оливье томится в плену, вырванный из мира, отлученный от света, и сознавать это было невыносимо для отцовского сердца. Мрак, пустота вместо прекрасного, родного лица — не поругание ли это установлений Божеских и человеческих?
Монах не знал, сколько времени он провел, погрузившись в себя и ощущая болезненную, ноющую пустоту. Немногочисленных людей, входивших в храм и выходивших оттуда, он не замечал. В приделе сгустилась тьма, сделав и самого монаха невидимым, — во всяком случае, человек, вступивший туда из мягкого полумрака, Кадфаэля не приметил. Монах не слышал шагов и понял, что его уединение нарушено, лишь когда кто-то ненароком натолкнулся на него и от неожиданности оперся ладонью о его плечо. Восклицания не последовало. Некоторое время, пока глаза незнакомца привыкали к темноте, он молчал, а затем послышался тихий голос:
— Прошу прощения, брат. Я тебя не заметил.
— Я и стремился к тому, чтобы меня не замечали.
— Бывали времена, — без удивления откликнулся незнакомец, — когда я и сам хотел того же.
Он убрал с плеча монаха крепкую ладонь с длинными сильными пальцами. Кадфаэль открыл глаза и увидел смутно вырисовывавшуюся в темноте высокую худощавую фигуру и слегка склоненное вниз овальное лицо с высокими скулами. В посадке головы было что-то орлиное. Внимательные, проницательные глаза со слегка раздражающей неспешностью изучали монаха. Оказавшись лицом к лицу с простым человеком, не союзником и не врагом, Филипп смотрел на него с нескрываемым любопытством.
— Неужто, брат, и здесь, в святой обители, есть горести и тревоги?
— Горести есть повсюду, — отвечал Кадфаэль, — и здесь, и за монастырскими стенами. Так уж устроен наш мир.
— Я испытал это на себе, — промолвил Филипп и слегка отстранился, но не отошел и не отвел от монаха пронизывающего взгляда лишенных иллюзий глаз. Он был по-своему красив и молод — слишком молод, чтобы скрыть незаурядность своего ума.
«Ему ведь еще и тридцати нет, — подумал монах, — ровесник Оливье». В сумраке ему почудилось, что Фицроберт чем-то напоминает Оливье, — словно туманное отражение.
— Да сотрется печаль из твоей памяти, брат, — сказал Филипп, — как только мы, чужаки, уедем отсюда и оставим вас с миром. Как сотрется и память о нас, лишь только смолкнет стук копыт наших коней.
— На все воля Божья, — отозвался Кадфаэль, однако уже сейчас невесть почему почувствовал, что пожеланию Филиппа сбыться не суждено.
Молодой человек повернулся и из темного придела через сравнительно светлое пространство нефа и хора направился к высокому алтарю. Кадфаэль же остался на месте, гадая, отчего, когда Фицроберт ошибочно принял его за брата этой обители, он не спросил у сына Глостера напрямик, кто держит в плену Оливье? Счел неподходящим время и место либо же опасался услышать ответ?