Поколение одиночек
Шрифт:
Продолжим этот расклад.
Значит, «люди Империи – люди культуры». А кто же тогда «люди почвы»? Интеллигенция «упорно сопротивляется сокращению Империи», воюет «за общекультурное пространство». А за что воюют почвенники? «Рушатся политические империи… культурные остаются на столетия». А почвенники на сколько рассчитывают? На столетия? Какая у них будет «культура»?
Правильно размечает Бондаренко роли в драме великой культуры. Битов и Проханов могут искать из драмы диаметральные выходы, но для них подрыв великой страны – драма. Белов и Распутин обойдутся без великой страны и без ее драмы, они – проживут. Правда, это будет уже какая-то другая жизнь, и это будет уже не та Россия, которая на протяжении веков признавалась значимой величиной на мировой сцене. Это будет этнически «чистое» небольшое государство (или цепочка небольших государств) в ряду других. Я не думаю, что жизнь в них станет хуже – скорее всего она станет лучше. Я также не хочу пророчить им победу
Я – горюю по великой стране. Никогда не скрывал этого. Правильно Бондаренко называет меня «откровенным империалистом». Для меня важно, что великие культуры рождаются в лоне великих империй. Этническое распыление – коллапс великой культуры, ее конец, вернее, конец ее великой роли. Никакой талант не спасет Белова или Распутина от провинциального убожества, если они будут способны «прожить» без великой сверхзадачи. Когда Распутин с высокой трибуны призвал Россию выйти из Советского Союза, мне это показалось шуткой, подначкой. Теперь я вижу, что это была дурная шутка и недальновидная подначка. Конечно, фатальный распад державы случился бы и без распутинских подсказок. Но я о самочувствии: вышла Россия из Союза, и если Распутин радуется, то это логично.
А Бондаренко?
Я не предлагаю ему выбирать между Прохановым и Евтушенко, этот нехитрый выбор он уже сделал. Я предложил бы ему выбор между Прохановым и Распутиным.
Ну, и как? Никак. В том-то и дело, что не поймешь. Это проклятые «шестидесятники» места себе никак не найдут на развалинах империи, это мистические «дети 1937 года» ищут забвения в индивидуализме, гилозоизме, протестантизме и еще черт знает в чем… а Бондаренко, десятилетием моложе их, не заставший уже никаких химер и иллюзий, что делает? Сидит, как китаец, на высоком холме и наблюдает драку белого и черного тигров? Правда, он не пляшет на отеческих гробах, подобно своему сверстнику Виктору Ерофееву, ликовавшему на похоронах соцреализма. Но все-таки это уже какая-то другая душевная организация. От «последнего романтического поколения XX века» она отделена изначальным опытом. Эти скорее пойдут в «сторожа и дворники», чем поверят в очередное переустройство мира.
Правда, вот… потомственный казачий темперамент. Ввяжемся, а там посмотрим?.. Ну, и ввязывается по-казачьи, лупя направо и налево, справа и слева ища соперников и с улыбочкой принимая удары. То либералы в каннибализме обвинят за неуважение к жертвам репрессий, то националы русофобом заклеймят за интерес к евреям, втершимся в русскую культуру. Нормально!
Это действительно нормально – для заядлого публициста. Как политически ангажированный воитель Бондаренко обречен отлетать на «края процесса», где его полосуют такие же партийные рубаки, не успевая спросить, в чем же его вера. Но как критик, одаренный умением читать тексты, он все время оказывается именно перед этим бытийным вопросом. И отвечает на него «фактурой разборов». Потому что книга его «Время Красного Быка» – не просто полтора десятка портретов, как может показаться при беглом просмотре, и не подтверждение бредовой гипотезы о «детях 1937 года», как, наверное, кажется ему самому, – а своеобразная гамма распада, отходная русскому идеализму – погребальная песнь, расслышанная в какофонии расхристанного времени и пропетая хоть и в противоречивых чувствах, но отнюдь не бесчувственно.
Плывущий против течения
Владимир Личутин
…И ГДЕ ОНИ, КРИТИКИ И НЕДОБРОЖЕЛАТЕЛИ, что долго язвили над Бондаренкою и не любили его за дерзости, за вольность стиля, за широту взгляда, за резкость тона; одни состарились преж времен, утихли над скудной хлебенной коркою, принимая ее за удачу и счастие, – лишь бы выжить; иные, смирясь, замолчали, покрылись пылью, как старые зипуны; другие же скинулись под властителя, под ковровую дорожку его, ибо даже под нею тепло, и закатится иногда копейка с барского стола. В начале восьмидесятых Бондаренку шпыняли за то, что он создал «московскую школу», подогнал, скучковал, сбил в ватагу сорокалетних, до того рассеянных по столице раньше времени увядающих писателей, ввел в оборот метафоры «амбивалетный герой» и «андеграунд». (Я, правда, до сих пор не знаю, что значат эти темные слова.)
Он словно бы сердцем понял наше старинное сиротство детей войны и пас нас, сорокалетних, по страницам газет, выискивал наши крохотные доблести, величил и чествовал, не давал пасть духом. Бондаренке-то, казалось, какой был резон лепить каравай из плохо выходившего теста? Куда бы проще прислониться к великим мира сего и в их тени недурно кормиться, и отражением чужой славы чуток приподнимать и себя из холодной тени забвений. Но Бондаренко из иной породы, он всегда был доброхотом-пастырем. Это он учитель, а не я, ибо во мне больше отшельнического и едва хватает сил и умишка, чтобы себя удержать на миру, не скорвырнуться к пристенку.
Знать,
от отца, по той родове привычка у Владимира держать лад и порядок во всем, не сметываясь на здоровье и на семейные тягости. И литераторов, за коими наблюдал Бондаренко, он тоже пытался собрать в ватагу, в товарищество, в застольную дружину, затолкнуть в обойму, поставить в шеренгу, чтобы не разбрелись, самовольники, по своим углам. А у каждого норов, у каждого гонор, каждый числит себя в гениях. Но до поры держались в гурту, подхихикивая, но с почтением взглядывали в сторону пастуха: чего нового молвит и куда призовет. И вот «красные бычки» разбрелись, кто куда, и нынче плохо слушают пастуха; он-то им и бичом грозит, раскатисто щелкая на весь белый свет, и охапкою сена сулится, де не будете голодовать, шалопаи, намекает от стойла отлучить и лишить крыши. А те, беспутные, рогом роют, землю копытят и всяк косится в свой огород. Для одних Россия хуже ярма, будто красная тряпка, и они ну бодать ее в дырья и клочья, не мекая корявым умишком своим, что попускаются на свой приветный домишко; другие видят спасение в национальной родове, в старинных заветах, третьи – в недавнем красном прошлом, четвертые, как одры, едва ползают с вогнутой хребтиной и рады, что дотянули до «года змеи».Бондаренко любит создавать мифы, мистифицировать, пускать пыль в глаза, домысливать и строить воздушные замки: я думаю, что это все от папеньки. Маменька же у него с поморского берега, тамошний народец известен не только созерцательностью и философичностью ума, но и известным бесстрашием, ибо укоренились в краю суровом, и кусок хлебенный приходилось частенько добывать в борьбе со смертью. Ведь оттуда сказка, как солдат смерть обманул, заколотил ее в гроб; оттуда легенда, как поморец на Новой Земле прижил ребенка от Невеи-Берегини, да и сбежал, как ни норовила та потопить суденко храбреца.
И к Бондаренке навещалась смерть, но он от нее отбоярился (тьфу-тьфу на нее).
Так что кровь в Бондаренке – пусть и не соляная кислота, но крепкого настоя.
Ему, хитровану, ввязаться в словесную перепалку, в битву страстей и чувств – хлебом не корми; он зачинщик всяческих литературных споров, он любитель сшибать лбами, чтобы отыскать золотую середину, где прячется истина. Бондаренко любит красный цвет, зазывный, как пламя для мотылька; он, как флаг, будто костер, видный издалека, он задорит, зовет и греет. Красный свитер Бондаренки, словно баррикадное знамя, в нем он похож на тореадора, сердящего лупастых и рогастых бычков. У него нет шпаги, но он может больно уколоть словом, и этот язвительный наскок долго не забывается. Бондаренко постоянно вызывает на поединок за совестную правду и, получая в схватке ссадины и раны, он внешне легко принимает их как должное, не сатанеет душою, не заклинивает сердце глубокой обидой. Бондаренко любит талантливых, ценит способных, в нем не живет чувства кровной мести и мелких идеологических самолюбий. Но он держится, как утопающий за соломинку, за свою крайнюю идею, не позволяет растаскивать ее по сусекам, дробить в крупу, изъедать, как сыр, но готовно припускает к ней всех желающих, чтобы колеблющиеся вняли разумную мысль, не отторгали ее, озлобясь. Бондаренко не копается в склоках, в грязном белье своего героя, но его хворь, его литературные неудачи переживает, как личные. Он склонен к легким импровизациям, имеет яркий многознатный ум и блистательное критическое перо. Свое литературное дарование он подтвердил новой книгою «Время красного быка».
Может, Бондаренко создал новый миф о талантливых детях 37-го, кто знает? – но очень интересный, завлекающий. Какие искренние портреты Александра Вампилова и Геннадия Шпаликова, Юрия Коваля и Венедикта Ерофеева. Он глубоко переживает человеческую трагедию, досадует на судьбу писателя, он как бы делит его тернии, скромного по жизни, незаметного человека, но наделенного талантом. Пьяницы и горюны, внешне неудачливые сочинители, влекущие тяжкий крест свой, – особенно близки Бондаренке, он как бы терновый венец всякий раз примеряет к себе и, укалываясь, невольно восклицает: слава Богу, что судьба минула меня такого мучительного пути. Ведь от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Все, о ком вспоминает Бондаренко в этой книге, люди знаткие, с большим умом, но с язвою на сердце, мучающиеся, спотычливые, не имеющие ясного намерения в жизни, и все, что совершается ими, как бы по наитию, по некой неизбежности и заданности. Отпустил Бог писательского таланта, вот и стану усердствовать до крайнего часа, не ведая, куда занесет мое сочинительство: во грех, или во благо Отечества.
И сам-то Бондаренко – великий книгочей, он знания собирал по крупицам, как некие трудолюбы гранят мастерство, скитаясь с топоришком по промыслам и набивая руку; но он не книжный червь, застрявший меж иссохлых пожелтевших фолиантов; все накопленное, выцеженное со страниц Бондаренко сверяет с практической жизнью, где много странностей, буйства и страстей. Бондаренко – человек исторический, он полон историей; именно она и помогает примкнуть к истинам и заветам; каждый новый день критик сопрягает с прошлым, приоткрывая завесы, распахивая тяжёлые пыльные шторы, и так находит ключ к пониманию нынешней драмы Отечества.