Покорность
Шрифт:
– Это Малика, моя старшая супруга, – сказал он, когда она вышла. – Вам сегодня везет на моих жен. Я вступил с ней в брак еще в Бельгии. Да, я бельгиец. Я по-прежнему являюсь гражданином Бельгии, хоть и живу во Франции уже больше двадцати лет.
Горячие пирожки, острые, но в меру, были восхитительны, я распознал в них вкус кориандра. Вино тоже оказалось потрясающим.
– Боюсь, “Мерсо” недооценивают, – с воодушевлением воскликнул я. – “Мерсо”, я бы сказал, вобрало в себя букеты множества других вин, вы не находите? – Я готов был говорить о чем угодно, кроме моего университетского будущего, но не стоило обольщаться, он все равно рано или поздно вернется к этой теме.
Что он и сделал, выдержав нужную паузу.
– Я рад, что вы согласились курировать издание в “Плеяде”. Ну, я хочу сказать, что это очевидно, закономерно и правильно. Когда Лаку сказал мне об этом, что я мог ему ответить? Что он принял правильное
Он умолк, и мне показалось, что он исчерпал первый запас аргументов. Он наконец сделал глоток “Мерсо”, я же налил себе второй бокал. Еще никогда, мне кажется, я не чувствовал себя столь желанным. Мотор славы работает с перебоями, может, моя диссертация и правда была такой гениальной, как он уверял, но вообще-то я весьма приблизительно помнил ее содержание, интеллектуальные виражи ранней юности казались мне слишком далекими, но все же какое-никакое реноме у меня еще сохранилось, хотя на самом деле мне уже ничего так не хотелось, как почитать, улегшись в постель в четыре часа дня с блоком сигарет и бутылкой чего-нибудь покрепче, впрочем, следовало признать, что если так и дальше пойдет, то я умру, умру довольно быстро, несчастный и одинокий, а так уж ли мне хочется быстро умереть несчастным и одиноким? Если честно, то не слишком.
Я допил вино и наполнил свой бокал в третий раз. В широкое окно был виден закат над аренами; молчание затягивалось. Он хочет сыграть в открытую, ну что ж, пожалуйста.
– Все-таки у меня есть одно условие… – сказал я осторожно. – Одно, но существенное.
Он медленно кивнул.
– По-вашему… По-вашему, я похож на человека, который может принять ислам?
Он опустил голову, словно погрузился в напряженные раздумья личного характера; потом, подняв взгляд на меня, ответил:
– Да.
Мгновение спустя он вновь просиял, одарив меня сердечной улыбкой. Я удостаивался ее уже во второй раз, что немного смягчило потрясение. Но все равно устоять перед его улыбкой было невозможно. В любом случае слово теперь было за ним. Я съел один за другим два пирожка, успевших уже остыть. Солнце скрылось за амфитеатром, арены погрузились во мрак; странно было думать, что здесь на самом деле происходили бои гладиаторов с хищниками тысячелетия два назад.
– Вы же не католик, значит, в этом смысле вас ничто не сдерживает, – тихо продолжал он.
И то верно. Чего нет, того нет.
– И я не думаю, что вы такой уж несгибаемый атеист. Настоящие атеисты, в сущности, встречаются редко.
– Вы так считаете? У меня, напротив, сложилось впечатление, что атеизм повсеместно распространен в западном мире.
– Это только кажется. Немногие убежденные атеисты, которые мне попадались, были бунтарями; они не довольствовались бесстрастным отрицанием Бога, нет, они отвергали его существование на манер Бакунина: “Если бы Бог действительно существовал, следовало бы уничтожить его”. Ну, это скорее атеисты вроде Кириллова, отметающие Бога потому, что хотят назначить на его место человека; будучи гуманистами, они во главу угла ставят свободу человека и достоинство личности. Я думаю, что в этом портрете вы тоже себя не узнаете?
Никак нет, не узнавал; меня замутило от одного слова “гуманизм”, хотя, возможно, виноваты были и горячие пирожки, я их явно переел; я налил себе еще бокал “Мерсо”, чтобы прийти в себя.
– Дело в том, – продолжал он, – что большинство людей живет, не особенно забивая себе голову подобными вопросами, потому что считает их чересчур философскими; они задаются ими лишь в драматических обстоятельствах – когда тяжело заболевает или умирает кто-то из близких. Конечно, сказанное относится к Западу, потому что во всем остальном мире люди гибнут, убивают и ведут кровавые войны как раз во имя этих вопросов. Так уж повелось испокон веков: люди сражаются из-за метафизических истин, а не из-за темпов
экономического роста или дележа охотничьих угодий. Но даже на Западе, если вдуматься, у атеизма нет прочной основы. Говоря о Боге, я для начала даю собеседникам почитать учебник по астрономии…– Да, снимки у вас замечательные.
– Красота Вселенной не знает границ, а главное, потрясает ее грандиозность. Это сотни миллиардов галактик, каждая состоит из сотен миллиардов звезд, часть которых находится на расстоянии миллиардов световых лет – то есть сотен миллиардов миллиардов километров. И вот в масштабе миллиарда световых лет зарождается некий порядок, галактические скопления распределяются, образуя ориентированный граф. Изложите эти научные факты сотне случайных прохожих: сколько из них будет иметь наглость утверждать, что все это возникло случайно? К тому же Вселенная относительно молода, ей самое большее пятнадцать миллиардов лет. Вспомните знаменитую обезьяну за пишущей машинкой: сколько времени понадобится обезьяне, барабанящей по клавишам, чтобы напечатать какое-нибудь произведение Шекспира? Сколько времени понадобится, чтобы вслепую, случайным образом, создать Вселенную? Уж наверняка побольше, чем пятнадцать миллиардов лет!.. И так считают не только люди с улицы, но и великие ученые; возможно, в истории человечества не было более блестящего ума, чем Исаак Ньютон, – представьте себе только, какое неслыханное, небывалое интеллектуальное усилие потребовалось, чтобы объединить в одном законе падение тел и движение планет! Так вот, Ньютон верил в Бога, и верил твердо, до такой степени, что посвятил последние годы своей жизни толкованию Библии – единственного священного текста, который был ему на самом деле доступен. Да и Эйнштейн был не большим атеистом, чем Ньютон, даже если истинная природа его веры труднее поддается определению; но, когда он возражает Бору, говоря, что “Бог не играет в кости”, он вовсе не шутит, ему кажется немыслимым, чтобы законы Вселенной управлялись случаем. Возьмем “Бога-часовщика”: этот аргумент, который Вольтер считал неопровержимым, значим сегодня ничуть не меньше, чем в XVIII веке, более того, он звучит все убедительнее, по мере того как наука устанавливает сеть взаимосвязей между астрофизикой и квантовой механикой. Ну не смешно ли смотреть, как это хилое существо, живущее на ничтожной планетке какого-то дальнего ответвления заштатной галактики, встает на задние лапы и заявляет: “Бога нет”? Извините, я заболтался…
– Не извиняйтесь, мне это на самом деле очень интересно… – возразил я совершенно искренне, я уже порядком напился и, исподтишка взглянув на бутылку “Мерсо”, понял, что она пуста. – Ведь правда, – продолжал я, – мой атеизм не имеет под собой каких-либо твердых основ; с моей стороны было бы слишком самонадеянно утверждать обратное.
– Вот именно, самонадеянно. В основе атеистического гуманизма лежат невообразимая заносчивость и высокомерие. И даже христианская идея Воплощения, в сущности, тоже есть свидетельство несколько комичной претенциозности. Бог стал человеком… Почему тогда уж Бог не воплотился в жителя Сириуса или туманности Андромеды?
– Вы верите во внеземную жизнь? – удивленно перебил его я.
– Не знаю, я редко об это задумываюсь, но, в принципе, это чисто математический вопрос: учитывая мириады звезд, заполнивших Вселенную, и многочисленные планеты, вращающиеся вокруг каждой из них, было бы удивительно, если бы жизнь зародилась исключительно на Земле. Но это ладно, я хочу сказать просто, что Вселенная несет на себе явный отпечаток рационального замысла и является, несомненно, результатом осуществления проекта, задуманного неким колоссальным разумом. И эта немудреная мысль должна была рано или поздно снова заявить о себе, я это понял еще в далекой юности. Весь интеллектуальный спор двадцатого века выразился в противостоянии между коммунизмом – скажем так, “жестким” вариантом гуманизма – и либеральной демократией, его мягким вариантом; какая все-таки ограниченность! Возвращение религии, о котором начинали тогда говорить, лично мне представлялось неизбежным уже лет в пятнадцать, я думаю. Моя семья исповедовала католичество – хотя к тому времени все уже основательно забылось, истинными католиками были скорее мои дед и бабка, – так что я, вполне естественно, заинтересовался прежде всего католицизмом. И уже на первом курсе университета сблизился с идентитаристами.
Видимо, от него не укрылось мое изумление, потому что он замолчал и, чуть усмехнувшись, взглянул на меня. Но тут постучали в дверь. Он ответил что-то по-арабски, и в комнате снова появилась Малика с очередным подносом, на котором стояли кофейник, две чашки и тарелка с фисташковой пахлавой и марокканскими бриуатами. А также бутылка тунисской водки и две рюмки.
Прежде чем продолжить, Редигер налил нам кофе. Он был горький, очень крепкий и подействовал на меня благотворно – в голове тут же прояснилось.