Покуда над стихами плачут...
Шрифт:
Позже он так написал об этом:
Лакирую действительность — исправляю стихи. Перечесть — удивительно — и смирны и тихи. И не только покорны всем законам страны — соответствуют норме! Расписанью верны! Чтобы с черного хода их пустили в печать, мне за правдой охоту поручили начать. Чтоб дорога прямая привела их к рублю, я им руки ломаю, я им ноги рублю…Дело, конечно, было не в рубле: рубль тут
Моя жена была, конечно, не первой — и не единственной, — у кого вырвалось это «Как вы можете!». И всем он уже тогда мог бы ответить так, как ответил потом этими — в то время еще не написанными — стихами:
Выдаю с головою, лакирую и лгу… Все же кое-что скрою, кое-что сберегу. Самых сильных и бравых никому не отдам. Я еще без поправок эту книгу издам.Так оно в конечном счете и случилось.
А недавно (в 2006-м) в издательстве «Время» вышел его однотомник, который так прямо и называется: «Без поправок».
Гордое это название, к сожалению, не вполне отражает реальность. Без поправок не обошлось даже и тут, в посмертной книге поэта, уже в теперешние наши свободные, бесцензурные времена.
Особенно ясно это видно на примере такого стихотворения:
Стих встает, как солдат. Нет. Он — как политрук, что обязан возглавить бросок, отрывая от двух обмороженных рук Землю (всю), глину (всю), весь песок. Стих встает, а слова, как солдаты, лежат, как славяне и как елдаши. Вспоминают про избы, про жен, про лошат. Он-то встал, а кругом ни души. И тогда политрук — впрочем, что же я вам говорю, — стих — хватает наган, бьет слова рукояткою по головам, сапогом бьет слова по ногам. И слова из словесных окопов встают, выползают из-под словаря, и бегут за стихом, и при этом — поют, мироздание все матеря. И, хватаясь (зачеркнутые) за живот, умирают, смирны и тихи. Вот как роту в атаку подъемлют, и вот как слагают стихи.Таков авторский, бесцензурный вариант стихотворения. А в книге вторая строфа выглядит так:
Стих встает, а слова, как солдаты, лежат. Стих встает, а кругом — ни души. Вспоминают про избы, про жен, про ребят. Подними их, развороши!Исчезли «славяне» и «елдаши». Исчезла едва ли не самая сильная в этом четверостишии строка:
Он-то встал, а кругом — ни души.Вместо живого — и такого выразительного — «про лошат», появилось безликое — «про ребят».
В предпоследнем четверостишии исчезла строка:
Мироздание все матеря.Вместо нее тоже появилась вполне безликая:
И бегут все скорей и скорей…Все это, конечно, случилось не по злому умыслу, а по недоразумению. Просто составитель нового тома доверился какому-то более раннему изданию, не сравнив его с авторским текстом, опубликованным в 1982 году в журнале «Вопросы литературы» (№ 7. С. 264–269).
Так обстоит дело со всеми посмертными изданиями стихов Бориса Слуцкого. Исключением из этого печального правила не стало и самое полное из них — трехтомник, составленный подвижническим трудом Юрия Болдырева. Достаточно сказать, что стихотворение «Сон» («Утро брезжит, а дождик брызжет…») напечатано там с двумя концовочными строфами. Одной — первоначальной, авторской («Потому что так пелось с детства…») и другой — искусственно автором
к стихотворению присобаченной («Привокзальный Ленин мне снится…»).Составитель трехтомника, восстановив пропавшую, в свое время вычеркнутую поэтом строфу, не догадался удалить из него ту, которая была сочинена ей в замену, чтобы стихи эти «с черного хода пустили в печать».
Ну а в прижизненных книгах Бориса таких невыправленных поправок осталась тьма. Калечить, уродовать свои стихи ему приходилось и тогда, когда он был уже известным, признанным, широко печатавшимся поэтом, автором полутора десятков вышедших в свет сборников.
Вот как он сам сказал об этом:
Критики меня критиковали, редактировали редактора, кривотолковали, толковали с помощью резинки и пера. С помощью большого, красно-синего, толстобокого карандаша. А стиха легчайшая душа не выносит подчеркиванья сильного. Дым поэзии, дым-дымок незаметно тает, легок стих, я уловить не мог, как он отлетает.Так, вероятно, тоже бывало. Но как правило, он легко улавливал и даже хорошо знал, где, как и почему отлетел от стихотворения этот «дым-дымок» таящейся в нем поэзии:
Был печальный, а стал печатный стих. Я строчку к нему приписал. Я его от цензуры спасал. Был хороший, а стал отличный стих. Я выбросил только слог, большим жертвовать я не смог.Нет и не может быть никакой уверенности, что в описанной тут коллизии отражен некий реальный факт. Историю про этот один, только один вычеркнутый слог он, конечно, мог и придумать — так сказать, для наглядности. Но вряд ли я погрешу против истины, если выскажу предположение, что он при этом имел в виду поправку, которую ему пришлось внести в одно из самых известных, программных своих стихотворений:
А я не отвернулся от народа, с которым вместе голодал и стыл. Ругал баланду, обсуждал природу, хвалил далекий, словно звезды, тыл. Когда годами делишь котелок и вытираешь, а не моешь ложку — не помнишь про обиды. Я бы мог. А вот не вспомню. Разве так, немножко.В сборнике 1967 года (Борис Слуцкий. Современные истории) в последней строке слово «разве» заменено на «даже».
Логика редактора, вынудившего поэта пойти на эту замену, прозрачно ясна: ни при каких обстоятельствах советский человек не имеет права обижаться на народ, припоминать ему какие-то свои, хоть бы даже и совсем ничтожные обиды.
И вот — результат:
НЕ — две буквы. Даже не слово. НЕ — я снял. И все готово… Зачеркнешь, а потом клянешь всех создателей алфавита. А потом живешь деловито, сыто, мыто, дуто живешь.На такие жертвы ему приходилось идти постоянно.
Взять хотя бы вот это, одно из самых пронзительных его стихотворений:
Шел фильм, и билетерши плакали по восемь раз над ним одним, и парни девушек не лапали, поскольку стыдно было им.В книге 1961 года (Борис Слуцкий. Сегодня) было выправлено так:
Шел фильм, и билетерши плакали над ним одним по восемь раз, и слезы медленные капали из добрых близоруких глаз.