Полдень, XXI век (август 2011)
Шрифт:
«Ты испачкаешь брюки помадой! – сказал он. – И не могла бы вообще отпустить мои ноги?»
Людмила отшатнулась от него, как будто он ее ударил.
«Скотина! – прошипела она, не представляя, до чего мерзко сейчас выглядит: полулежа на полу, с красными пятнами, заливающими лицо и шею, с заголившимися до живота ногами. – Хоть бы раз стерпел для приличия! Натрахался со своей сучкой карманной и домой идешь – меня попрекать! Да ты в зеркало на себя посмотри, чмо плешивое! Кому ты, кроме этой бляди бездомной, еще нужен, импотент хренов!..»
Лаврентьеву будто кипятком в лицо плеснули. Он смотрел на орущую на него женщину и не слышал ее больше. Потом и видеть ее перестал – только большой красно-бело-черный дергающийся у ног кусок и нестерпимый
Без помощи рук он не мог встать. Скреб, скреб пальцами по диванной обивке и все-таки сумел оттолкнуться. Людмила поползла от него безумным, вывернутым животом вверх пауком, наступила пяткой на полу халата, дернулась и упала. Он мог убить ее сейчас, растоптать в хлюпающую скользкую лужу. Он хотел это сделать, но вместо этого сделал один шаг на негнущихся, одеревеневших ногах, второй, третий… У самых дверей его настигла последняя фраза Людмилы, к которой вернулся дар речи при виде удалявшейся спины мужа: «Только тронь меня, слышишь! Только тронь! Я уже все отцу рассказала!»
Он ухватился рукой за косяк, повернулся, выхаркнул: «Сука!!!»
– Сука! – вслух произнес он, складывая страницы на коленях и прихлопнув по ним ладонью. И повторил. – Сука!
– Не буянь, Михалыч! – напряженно наблюдавший за ним (он чувствовал на себе его взгляд в зеркало) водитель, наконец, расслабился. – Все уже к концу подходит. К логическому, так сказать, завершению!
– Да уж… – пробормотал Лаврентьев. – Не думал, не гадал…
Петрович промолчал – теперь его дело было маленькое. Лаврентьев – голова, не человек, машина вычислительная! Это в последнее время он сам не свой, из-за Русалки этой, будь она неладна. А в ранешное время если не знает – думает, придумает – сделает, сделает – из головы вон, чтоб мозги освободить и к новой работе приготовить.
Куда что девалось? Ну ладно бы еще просто деньги тратил на принцессу эту замороженную – хоть как-то понять можно! У мужика, можно сказать, лебединая песня на бабском фронте, так отчего бы и деньгами не пошвыряться? Если удовольствие настоящее имеешь, так плати и в голову не бери! А если нет никакого удовольствия, мука одна – тогда зачем?
Вот у него – все ясно-понятно! Два раза в месяц, почти по графику, после аванса и получки, на Тверскую или на Ленинградку в этом же «бумере». Не спеша выберешь, которая посвежей да поопрятней, отвезешь недалече – и к ней на заднее сиденье. Никаких выкрутасов, все аккуратно, гигиенично, никакого риска – только за волосы придерживаешь, чтоб буянить не начала и не торопила слишком. И всего делов – одна, ну максимум две голубеньких, зато полная разрядка напряженности!
А из-за этой сельди мороженной, хоть и стоит признать – красива обличьем – в лепешку мужик разбивался: меня – меня! – на этой же машине в область гонял мясо парное искать, потому – не ест ничего лежалого царица его голозадая. Телевизор ей хороший купил (ну, это не в счет – он хоть в дому останется!), книги коробками из магазинов возил, фрукты сумками. Сам, как дурак, ей и готовил, и стол накрывал, охрану из дома в сторожку выгнав. Курить бросил, пить, одеколониться. Из машины приказал все «вонючки» выбросить, ионизатор поставить. А с ним же не то: садишься, и будто не дома вовсе, а в операционной какой. То ли дело раньше, когда и карамельками пахло, и малинкой, – милое дело!
Единственный раз и видел его с улыбкой – когда говорить начала. Поначалу все «да», «нет» и «надо». Но и того ему хватило: сутки светился, будто лампочка в голове зажглась и свет от нее через глаза пробивает, как сквозь окна домашние. А после еще хуже стало, как беседы эти начались. Он ей вопрос – она ответ. Он – длинней вопрос, она – сложней ответ. Один раз и самому удалось услышать, о чем они переговаривались. Гулять Лаврентьев ее вывел, а как надышалась Русалка зимнего воздуха нашего, холодного да прозрачного, так и начали бродить вокруг дома. Сам-то он тоже вышел из сторожки,
на крыльце перекурить – вот и расслышал что-то, а что – не понятно.Вопроса Лаврентьева он не разобрал, а может, то и не вопрос был. Только Русалка нотацию сразу читать ему начала. И что трусы мы все, и больные насквозь, и что беды все наши от той же трусости произошли. И что восемь раз мы уже начинали (что начинали? когда начинали?) – и все сворачиваем и сворачиваем на туже дорогу, которая никуда, кроме как к краху, привести нас не может. И что-то еще про количество уровней иерархии, предельно допустимых для сохранения управляемости (вот запомнил – пришлось потом в книжках искать, чтоб разобраться!), и про затухание сигналов прямой и обратной связи во многозвенных цепях.
А он ей: а как же, мол, со специализацией и кооперацией? А она ему в ответ: бу-бу-бу да бу-бу-бу… И когда она успела такие слова мудреные выучить? Про потерю качества жизни индивидуума ради псевдоэффективности социальных институтов еще успел я тогда услышать, а потом они за угол завернули и совсем уж долго не появлялись – ушел я греться, а то замерз, как собака, на этом крыльце.
Нет, совсем у него дело плохо, у Михалыча. Раньше-то по делам часто летал – то в Сибирь, то в Казахстан, а то и вообще в Лондон на неделю скроется, все на замов оставит. А с того дня, как Русалка у него появилась, напротив – замов поотправляет, сам в Москве сидит, лается с ними по телефону. В январе только в Китай и слетал, ярмарка там была строительной техники и материалов, пересечься с кем-то захотел. Что за интерес: полдня туда добираться, полдня обратно и сутки – там? Не понимаю!
Кажется, закончили, идет кто-то… Мартынов, кому еще! Ребят оставил, сюда направляется, а глина под ногами, скользко. Ишь, руками-то машет, будто и вовсе пьяный!..
Пьяный он тогда был, пьяный. Не открыла бы пасть свою поганую Людмила – не пил бы он полночи стакан за стаканом, глядя вместо лиц собеседников на литровый брусок «Джонни Уокера» да на тускло отсвечивающую столешницу. Часам к трем его почти отпустило, в затуманившейся голове по кругу продолжал проигрываться обрывок одной и той же фразы: «…себя посмотри, чмо плешивое!», но она была совершенно непонятна, будто произнесена на монгольском языке. И все было совершенно нормально, но когда Лаврентьев попытался встать, в мозгу все поехало и закрутилось, будто граница между небом и землей при выполнении бочки в горизонтальном полете, и он чуть не упал.
Его долго рвало в туалете – он совсем отвык от алкоголя – сначала вонючей бурой жидкостью, лишь отдаленно напоминавшей виски, потом слизью, под конец почти чистой желчью. Ему бы тогда было лучше сдохнуть, и он почти уж смирился со смертью, почувствовав обильный холодный пот, выступивший по всему телу и ручьями бегущий по лицу и спине, но представил жалкое свое тело – синее, задубевшее, скорченное возле полного блевотины унитаза, обнаруженное утром, – и решил повременить.
Он даже заставил себя выпить еще полстакана, посчитав, что оставшегося в организме алкоголя не хватит на засыпание, проверил будильник и только после этого рухнул в неразобранную постель.
В Москву Лаврентьев не поехал, буркнул, усевшись: «В «Ручьи», и перестал обращать внимания на кого бы то ни было. В затылке у него нещадно ломило, а запитые пузырящейся минералкой две таблетки пенталгина все медлили растворяться и всасываться.
Он неимоверно устал от разыгрываемого полгода спектакля и решил внести окончательную ясность. Ему почему-то казалось – надо просто это сделать, и все само собой определится. Времени уже не было, вчерашняя ссора с женой рано или поздно должна была произойти, а могло случиться и нечто худшее. Все вылезло на поверхность, что-то он не предусмотрел, где-то промахнулся, теперь приходилось форсировать события, и шансов на успех практически не было.