Полёт шмеля
Шрифт:
— О, Иветта Альбертовна, прошу прощения! Ей же богу, не хотел! — принимаюсь оправдываться я с жаром. — Вроде никого передо мной не было…
— Как это никого не было, — говорит Иветта Альбертовна. — А я? Я что — это «никого»?
— О, ну что вы, как вы могли такое предположить! Вы — наоборот! — Я помню нашу трехнедельной давности встречу на крыльце Савёловского дома, ее попытку заинтересовать меня собой, — ситуация полна неловкости, а в таких случаях на меня нападает галантерейная галантность, так и лезет из меня.
— Но с ног вы чуть не сшибли не кого-то, а — вот, — указывает пальцем на себя Иветта Альбертовна. — Оправданий мне мало. Требуется компенсация морального ущерба. Что вы имеете предложить в качестве компенсации?
Я не готов к такой словесной
— Вот что, я придумала, — говорит Иветта Альбертовна в ответ на мое блеяние. — Вы приглашаете меня на свой сегодняшний вечер. Я и без того собиралась. Но я хочу получить личное приглашение. Это и будет компенсацией.
— Откуда вам известно о вечере? — Вот уж чего я не ожидал, так того, что слухи о каком-то поэтическом вечере распространились по пятнадцатимиллионному мегаполису столь широко.
Иветта Альбертовна, впрочем, не заставляет меня ломать голову над тайной ее знания.
— От Паши, — говорит она. — Прочел объявление в Интернете. Он, кстати, тоже собирался прийти. Ему очень нравятся ваши стихи, вы знаете?
Паша — это Паша-книжник. Единственный из банды Савёла, кто относился ко мне с уважением. И еще ему, оказывается, нравятся мои стихи. Чего не знал, того не знал.
Странное дело, мне, однако, совсем не хочется приглашать Иветту Альбертовну. Если она придет сама — это одно, если я ее приглашаю — это уже совсем другое, я словно бы вступаю с ней в некие отношения. А между тем там будет и Евдокия. Мне заранее неуютно от того, что Иветте Альбертовне придется испытать чувство унижения, — хотя, может быть, я это себе только придумываю.
— А почему вы здесь? — спрашиваю я, не давая ответа на ее просьбу. — До вечера в клубе еще долго.
— А мне нужно настроиться, — говорит Иветта Альбертовна. — Перевести стрелку. Все же, согласитесь, повседневная жизнь не располагает к адекватному восприятию поэзии. Я всегда так делаю, когда направляюсь в театр, в музей, на выставку. Обязательно гуляю. Именно по Тверскому. У Тверского бульвара особая аура, он на меня всегда благотворно действует. Вы не с той же целью здесь прогуливаетесь?
Я был прав, всегда думая о ней, что родители готовили ее совсем к другой жизни. Надо же, настраивать себя к слушанию стихов, как какую-нибудь скрипку.
— Нет, я не прогуливаюсь, просто так уж дорога легла, через Тверской, — вру я — чтобы Иветта Альбертовна не предложила провести остаток времени до выступления вместе. — Нужно еще кое-куда успеть.
— Ну, тогда до встречи, — вновь ослепляет меня своей солнечной улыбкой Иветта Альбертовна. И спохватывается: — Так я не получила от вас компенсации! Вы меня приглашаете?
Что же, ответить: нет, не приглашаю?
— Приглашаю, — говорю я.
— Благодарю вас, — с церемонностью наклоняет голову Иветта Альбертовна. — У меня трудно со временем, но я постараюсь.
Мы расходимся, шагов через десять во мне возникает неудержимое желание оглянуться и посмотреть Иветте Альбертовне вслед, но, хотя желание и неудержимое, я удерживаю себя от того, чтобы оглянуться. Хватит того, что я не сумел переиграть ее и мне пришлось ее пригласить.
Выйдя к Пушкинской площади, я пробую вновь дозвониться до Евдокии, но попытка моя опять остается всего лишь попыткой. «Перезвоните позже», — отвечает мне чужим симплированным голосом ее номер.
А Костя вот отзывается, хотя и в метро. Мы договариваемся о встрече и, встретившись у памятника Пушкину, двигаем на Петровку.
В клуб неожиданным образом мы приходим последними из выступающих. Распорядитель вечера встречает нас на пороге и, едва поздоровавшись, начинает подгонять: «Скорее, скорее, народ уже собрался, зал полон, пора начинать, ждали лишь вас».
Зал устроен в подвале, в который нужно спускаться по крутой лестнице, потолочное перекрытие над ним снято, так что с первого этажа, идущего вокруг зала родом балкона, он весь как
на ладони, — очень демократично и символично: вот ваше место, господа творцы. Расставленные в несколько рядов длинным полукружьем стулья и в самом деле все заняты. Я смотрю на ряды, кто там есть. Отыскивая, естественно, прежде всего мою радость. Глаза выхватывают лицо Иветты Альбертовны, лицо Паши-книжника, но Евдокии я не вижу. Напротив зрительских рядов поставлено еще несколько стульев, два свободны — надо полагать, для нас с Костей, а на остальных уже сидят. Это Ларчиков, которого я не видел уже полные двадцать лет и которого, не имей понятия, что это он, скорее всего, не узнал бы. Две дамы по бокам от него, несомненно поэтессы, приехавшие из Германии в составе их группы, — дам я вижу впервые, знакомство нам лишь предстоит. А вот с третьей дамой, что сидит с краю, я прекрасно знаком.— Здравствуй, Риточка, рад видеть, — здороваюсь я с Гремучиной.
Гремучина смотрит на меня так, словно я материализовался здесь из какого-то ее страшного сна.
— Что такое происходит последнее время? — вопрошает она вместо приветствия. — Куда ни приду — там и ты.
Зеркальная ситуация, просится у меня с языка, но я только хмыкаю.
— Леонид Поспелов, — представляюсь я ее соседке. Должно быть, эта соседка и взяла в пристяжные к себе Гремучину, как Костя меня.
Ларчикову я просто пожимаю руку:
— Привет! — будто мы виделись если не вчера, то позавчера.
Ответное пожатие Ларчиков а вяло и холодно. В ответ мне он не произносит ни звука — можно предположить, он меня не опознал. Может быть, и не опознал бы, как не узнал бы его я, но Костя еще раньше известил его, с кем будет, а значит, Ларчиков хочет подчеркнуть, что прошлое наше знакомство ничего не стоит. Слиняв на волне перестройки, еще из Советского Союза, в Германию, он сделал там преподавательскую карьеру, женился на какой-то состоятельной вдове, вполне благополучен, как говорится, упакован, зачем ему тащить в эту свою нынешнюю устроенную жизнь всякий хлам из прежней жизни? Хотя это именно я, работая в одном тонком студенческом журнальчике, первым напечатал его в Москве, провинциала то ли из Кургана, то ли Ижевска, не будучи с ним ни знаком, ни идя навстречу чьей-то просьбе. Просто выловил в почтовом потоке рукописей его стихи и опубликовал.
Впрочем, и мне он не нужен в моей нынешней жизни, и я перехожу к последней даме, и вот с нею в виде компенсации за общение с Ларчиковым с полминуты рассыпаюсь в самых нежнейших любезностях — ну просто встретился с Мариной Цветаевой.
— Садись, садись, начинаем, — тянет меня опуститься на стул рядом Костя.
Право выступать первой предоставляется одной из дам — той, что привела с собой Гремучину. Когда-то она жила в городе Днепропетровске, но уже четырнадцать лет, как живет в городе Ганновер, там же, в Ганновере, с тоски по родине начала писать стихи, и теперь за плечами у нее уже четыре стихотворных сборника.
— Ты только не комментируй, — наклоняется ко мне Костя, когда ганноверская Цветаева изготавливается для чтения первого стихотворения. После начальных двух строф смысл его требования становится мне ясен: стихи кошмарны.
— Как ее можно было привозить, — спрашиваю я Костю, когда ганноверша наконец заканчивает чтение, и мы все, вместе с залом, дружно рукоплещем ей.
— Запрос отсюда, — переставая на миг хлопать, обводит руками пространство перед собой Костя.
Следом за нею наступает очередь его самого. Лицо Кости мгновенно меняется, обретая вдохновенную значительность, морщины на лбу разглаживаются, напрягаются крылья носа, — он превращается в поэта. Он не здесь, он где-то, здесь лишь его телесная оболочка, душа его там, камлает, превратившись в проводник между земным и небесным. По дороге в клуб он сказал мне, что прочтет пять стихотворений, и не больше, но вот уже им прочитаны и шесть, и семь, а его все несет, несет, он забыл свои благие намерения и готов читать, читать — до потери пульса.