Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.
Шрифт:

Предварительное название будущего произведения отражало ту его линию, которая отчетливее всего, несколько даже прямолинейно проведена в главах части первой романа, предшествующих «Сну Обломова». Гончаров, как известно, был менее всего доволен именно частью первой романа, в значительной степени написанной до плавания на фрегате «Паллада», о чем говорил неоднократно, в частности в «Необыкновенной истории» (конец 1870-х гг.): «…в этой первой части заключается только введение, пролог к роману, комические сцены Обломова с Захаром – и только, а романа нет! Ни Ольги, ни Штольца, ни дальнейшего развития характера Обломова!». Характерно, что уже в главе «От Кронштадта до мыса Лизарда» «Фрегата „Паллада”», впервые напечатанной в ноябрьской книжке «Русского вестника» за 1858 г., Гончаров, перенесясь на «почву родной Обломовки», отступает от критических мотивов, публицистической тенденции, присутствующих в «Сне Обломова», что чутко уловил Ю. Н. Говоруха-Отрок, который, правда, чрезвычайно субъективно отозвался о знаменитом «Сне», превзойдя самые резкие суждения славянофилов 1850-1860-х гг.: «Припомните в его „Фрегате «Паллада»” описание быта средней руки русского помещика, которого он сравнивает

с средней руки англичанином. ‹…› Весь склад быта, простой и простодушный, изображен здесь прямо, без предвзятой цели, -

216

и вот почему здесь мы находим людей, а не затхлые мумии, как в „Сне Обломова”» («Обломов» в критике. С. 205).

Слово «обломовщина» – одно из ключевых понятий в романе. Первый раз оно прозвучало в главе четвертой части второй романа в заключительной фазе многоступенчатого диалога между Обломовым и Штольцем. Обломов в этой главе особенно красноречив, поэтичен и артистичен (именно здесь Штольц называет его «поэтом» и «философом»), а его друг и собеседник ироничен и афористичен. Обломов, действительно, вдохновенно и художественно, как и полагается «поэту», нарисовал картины той идиллической, покойной жизни, которую считает идеалом и нормой. Штольц, отдав должное поэтическим фантазиям друга, отказался обломовскую идиллию (утопию) признать идеалом и нормой; более того, с его точки зрения, «это не жизнь». И на вопрос задетого и огорченного Обломова («Что ж это, по-твоему?») он после продолжительной паузы как раз и произносит впервые это сакраментальное слово: «- Это… (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то… обломовщина, – сказал он наконец» (наст. изд., т. 4, с. 180). Слово, не без труда найденное Штольцем, что понятно и логично (он почти по всем параметрам прямая противоположность, антитеза Обломову), ошеломило «поэта жизни», увидевшего в нем не иронию, не просто меткое суждение, а приговор, клеймо и грозное предупреждение. Он повторяет слово по складам, словно пытаясь понять его истинный смысл: «- О-бло-мовщина! – медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. – Об-ло-мов-щина!» (там же).1 Слово пугает

217

Обломова, которым овладевает робость; он буквально на глазах затихает, словно завороженный: «- Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? – без увлечения, робко спросил он» (там же). Слово прогнало поэтические грезы и идиллические мечты. Штольц прочно завладел инициативой в беседе, последовательно отвергая робкие попытки Обломова защититься от аргументов и упреков прагматичного, деятельного друга, время от времени повторяющего «странное» слово, которое все более теряет личностный оттенок, завоевывая все новые и новые территории; обломовщина подразделяется Штольцем на деревенскую и петербургскую, в том или ином виде она присутствует почти во всех «разрядах» общества – не только русского и не только XIX в.

Слово преследует Обломова и в начале следующей главы пятой части второй романа, наряду с другими, «литературными» «грозными словами»: «Теперь или никогда!», «Быть или не быть!» («Гамлет» Шекспира; обломовская вариация: «Идти вперед или остаться?»). Он машинально начертил его пальцем на покрытом пылью столе и тут же проворно стер. Оно проникло в его сон: «Это слово снилось ему ночью, написанное огнем на стенах, как Бальтазару на пиру», и, пробудившись, он читает то же слово в мутном и тупом взгляде Захара. Оно звучит как библейское пророчество: «Одно слово, – думал Ильич Ильич, – а какое… ядовитое!..» (там же, с. 185).1 Затем, укоряя Захара

218

за пыль и сор («Ведь это гадость, это… обломовщина!»), сам Обломов употребляет «ядовитое» слово, которое слуга тут же помещает в разряд «жалких» слов: «Вона! – подумал он, – еще выдумал какое-то жалкое слово! А знакомое!» (там же, с. 212), после чего оно, исполнив свои обобщающие идеологические функции, надолго исчезает, хотя и продолжает, как рок, тяготеть над жизнью Обломова и Захара. Появляется оно вновь в главе XI части третьей в финале последнего объяснения Обломова с Ольгой Ильинской, как ответ на ее вопросы («- Отчего погибло всё? ‹…› Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умен, нежен, благороден… и… гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу…»): «Есть, – сказал он чуть слышно. ‹…› Обломовщина! – прошептал он…» (там же, с. 371). На этот раз «чужое» слово, впрочем давно уже ставшее «своим», никак не комментируется и не объясняется, но звучит уже в чисто трагическом регистре – за ним стоит здесь не половина жизненного пути, а почти вся жизнь героя, которому не суждено пробудиться от «сна». Обломов в некотором роде возвращается к «истокам», в Обломовку, правда выборгскую. Жизнь Обломова на Выборгской стороне Штольц, отвечая на вопрос Ольги Ильинской («- Да что такое там происходит?»), определяет тем же удобным и как будто все исчерпывающе объясняющим словом: «- Обломовщина! – мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание» (там же, с. 484). И здесь знакомое слово кажется заготовленным для некролога, который очень скоро и последовал, совпав с окончанием романа. Штольц, объясняя «литератору» (и «автору» романа) причину гибели своего «товарища и друга», лаконично отвечает: «Обломовщина!», чем озадачивает собеседника: «- Обломовщина! – с недоумением повторил литератор. – Что это такое?» (там же, с. 493). Таким образом на придуманное Штольцем слово еще раз обращается особое, так сказать сугубое, внимание, но лаконичного и четкого объяснения его и в финале не дается, что очень естественно. Обломовщина, по художественному замыслу Гончарова, явление многоликое и многогранное. Понять и прочувствовать, что это такое, можно только ознакомившись со всей историей Обломова, и не в сокращенном пересказе, а в пространном, изобилующем «фламандскими» подробностями повествовании.

219

***

Указанием на многоликость и символичность слова «обломовщина», содержащимся в романе, блестяще воспользовался в статье «Что такое обломовщина?» Н. А. Добролюбов. Собственно его публицистическая

с радикальными обобщениями статья написана «по поводу романа» (в этом и состоял декларируемый им метод «реальной критики», имевший многочисленных последователей – вплоть до ведущего критика «Нового мира» В. Я. Лакшина) и представляет собой свободные вариации на тему обломовщины, в которой критик увидел «знамение времени», слово-разгадку. Обломовщина, по Добролюбову, укоренившееся в русской жизни зло, которое необходимо «сжечь и развеять». Чрезвычайно трудно назвать сферу современной русской жизни, где не чувствовалось бы тлетворное, развращающее влияние обломовщины, что обусловлено многими причинами и обстоятельствами и в определенном смысле совершенно органично, – ведь «Обломовка есть наша прямая родина, ее владельцы – наши воспитатели, ее триста Захаров всегда готовы к нашим услугам» и в «каждом из нас сидит значительная часть Обломова…», «Обломовщина никогда не оставляла нас и не оставила даже теперь – в настоящее время, когда и пр.» («Обломов» в критике. С. 63-64).1

Эмоциональное и рельефное раскрытие радикальным критиком-шестидесятником социально-политического

220

смысла романа Гончарова во многом способствовало успеху произведения у читающей публики, что в немалой степени определило и отношение самого писателя к статье и ее автору. Это особенно отчетливо выразилось в письмах Гончарова, отправленных им своим корреспондентам сразу же после публикации в «Современнике» статьи «Что такое обломовщина?». 20 мая 1859 г. Гончаров сообщал И. И. Льховскому: «Добролюбов написал в „Современнике” отличную статью, где очень полно и широко разобрал обломовщину». И в тот же день он с удовольствием писал П. В. Анненкову: «Получаете ли Вы журналы? Взгляните, пожалуйста, статью Добролюбова об Обломове; мне кажется, об обломовщине, – т. е. о том, что она такое, – уже сказать после этого ничего нельзя. Он это, должно быть, предвидел и поспешил написать прежде всех».1

Но все же Гончарова иногда немного смущали крайности «отрицательного направления», открытая публици-стичность статей Белинского и Добролюбова, не говоря уже о Писареве. Свое критическое отношение к радикальным идеям Белинского – и особенно публицистов-шестидесятников – писатель выразил позднее в письмах и статьях косвенно и в довольно корректной форме, упрекая при этом самого себя в том, что заплатил некоторую

221

дань духу времени. Гончаров писал С. А. Никитенко 21 августа (2 сентября) 1866 г.: «…отрицательное отношение до того охватило всё общество и литературу (начиная с Белинского и Гоголя), что и я поддался этому направлению и вместо серьезной человеческой фигуры стал чертить частные типы, уловляя только уродливые и смешные стороны». А в апрельском письме 1869 г. Е. П. Майковой он, лестно отозвавшись об ее эстетическом чутье, отмечает регресс литературной критики после Белинского, сказавшийся уже в статьях Добролюбова: «Вы ‹…› тонко и даже раздражительно сочувствуете поэзии, искусству. Это драгоценное раздражение было и в Белинском, вначале и в Добролюбове, пока это влечение к красотам искусства он не подчинил слепо другим стремлениям. У последующих критиков стремления возобладали уже совсем над всяким эстетическим раздражением – и в Писареве эта струя совсем исчезла, у него уже чисто одна головная критика.

Всё это я понимаю, то есть несочувствие к искусству, но зачем и вражда к нему – этого не понимаю».

Еще определеннее выразился Гончаров в статье «Предисловие к роману „Обрыв”» (конец 1860-х гг.; опубл. 1938), отчасти под впечатлением критических разборов его произведения последователями Белинского и Добролюбова. О Белинском он здесь пишет, что «отсутствие ‹…› беспристрастия и спокойствия ‹…› составляет его капитальный и, может быть, единственный недостаток». Но этот «единственный» недостаток как раз и был главным образом усвоен, по мнению писателя, его преемниками: «Созданная им школа критики даже в таком даровитом деятеле, как Добролюбов, всецело приняла от своего учителя и этот огромный недостаток и доныне продолжает употреблять свойственный этому недостатку тон не только как критический прием, но почти как принцип».

Очень характерно рассуждение Гончарова в статье «Лучше поздно, чем никогда» (1879) о тенденциозности и художественном инстинкте, иррациональном и «спасительном»: «Мне ‹…› прежде всего бросался в глаза ленивый образ Обломова – в себе и в других – и всё ярче и ярче выступал передо мною. Конечно, я инстинктивно чувствовал, что в эту фигуру вбираются мало-помалу элементарные свойства русского человека, – и пока этого

222

инстинкта довольно было, чтобы образ был верен характеру.

Если б мне тогда сказали всё, что Добролюбов и другие и, наконец, я сам потом нашли в нем, – я бы поверил и, поверив, стал бы умышленно усиливать ту или другую черту – и, конечно, испортил бы.

Вышла бы тенденциозная фигура! Хорошо, что я не ведал, что творю!». Иррациональное, «бессознательное», инстинктивное в этой статье противопоставляется со знаком плюс рациональному, сознательному, как неизбежно вносящему вредящий художественности элемент, который выпрямляет и упрощает художественную мысль. Гончаров рассказывает об известном эпизоде, когда он решил прислушаться к советам «одного приятеля», заставив Обломова произнести «несколько сознательных слов», но это привело лишь к тому, что «в портрете оказалось пятно». Точно так же, продолжает Гончаров, и Штольцу, уходящему от Обломова в последний раз, не следовало произносить свою фразу о старой Обломовке, отжившей свой век. Гончаров вспоминает по этому поводу слова Белинского: «Недаром Белинский в своей рецензии об „Обыкновенной истории” упрекнул меня за то, что я там стал „на почву сознательной мысли”. Образы так образы: ими и надо говорить»; но с не меньшим основанием он мог бы привести мнение Добролюбова, которое тот высказал в связи с приведенными в гончаровской статье словами Штольца: «Гончаров, умевший понять и показать нам нашу обломовщину, не мог, однако, не заплатить дани общему заблуждению, до сих пор столь сильному в нашем обществе: он решился похоронить обломовщину и сказать ей похвальное надгробное слово. „Прощай, старая Обломовка, ты отжила свой век”, – говорит он устами Штольца, и говорит неправду. Вся Россия, которая прочитала или прочтет Обломова, не согласится с этим» («Обломов» в критике. С. 63).

Поделиться с друзьями: