Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.
Шрифт:
235
Протопопов, отдавая должное пропагандистскому искусству Добролюбова, воспользовавшегося романом для своих узких публицистических целей: «Цели своей Добролюбов достиг вполне, романом Гончарова он воспользовался превосходно, но самый роман сыграл в его критике роль бича…» (Там же. С. 194-195). Подобно критикам-славянофилам, Протопопов предпочитает говорить не об обломовщине, а о штольцевщине и адуевщине, чрезвычайно при этом упрощая до плоской и грубой карикатуры содержание романа, в чем явно «превзошел» как славянофильскую, так и нигилистическую критику.1 А. Волынский, ведущий критик предсимволистского журнала «Северный вестник», признал заслугу автора статьи «Что такое обломовщина?», но с оговоркой: «Добролюбов сделал блестящую оценку „Обломову”, или, вернее, обломовщине как явлению социальному, но не углубил достаточно анализа в направлении психологическом».2 Воздав должное первым страницам статьи Добролюбова, «проникнутым
236
Гончарова», отметив «несколько блестяще выраженных» мыслей о Гончарове-художнике, он отнес «публицистические соображения» по поводу обломовщины к «заслоняющим истинный смысл» романа: «Гончаров остается неосвещенным – и все параллели между Обломовым и другими героями, действующими в русской поэзии, параллели, сделанные притом отрывочно и бездоказательно, не вносят ничего свежего и нового в общую характеристику романа».1
В дореволюционной критике выдвигались и другие точки зрения на обломовщину, в той или иной степени отличные от положений статьи Добролюбова.
Мнение В. О. Ключевского об обломовщине – это мнение историка, уделившего в своих трудах много места особенностям русского национального характера и его эволюции. Интересное развитие мотив обломовщины получил в заметках Ключевского 1909 г., где он так определял ее суть: «…нравственное сибаритство, бесплодие утопической мысли и бездельное тунеядство – вот наиболее характерные особенности ‹…› обломовщины. Каждая из них имеет свой источник, глубоко коренится в нашем прошедшем и крупной струей входит в историческое течение нашей культуры…».2 И затем историк счел необходимым детализировать это общее определение: «Обломовское настроение или жизнепонимание, личное или массовое, характеризуется тремя господствующими особенностями: это 1) наклонность вносить в область нравственных отношений элемент эстетический, подменять идею долга тенденцией наслаждения, заповедь правды разменять на институтские мечты о кисейном счастье; 2) праздное убивание времени на ленивое и беспечное придумывание общественных теорий, оторванных от всякой действительности, от наличных условий, какого-либо исторически состоявшегося и разумно мыслимого общежития; и 3) как заслуженная кара за обе эти греховные особенности утрата охоты, а потом и способности понимать какую-либо исторически состоявшуюся или рационально допустимую действительность, с полным обессилием воли и с неврастеническим отвращением к труду,
237
деятельности, но с сохранением оберегаемой бездельем и безвольем чистоты сердца и благородства духа».1
Д. Н. Овсянико-Куликовский вычленял две стороны обломовщины: «Знаменитый роман не только повествует об Обломове и других лицах, но вместе с тем дает яркую картину „обломовщины”, и эта последняя, в свою очередь, оказывается двоякою: 1) обломовщиною бытовою, дореформенною, крепостническою, которая для нас – уже прошлое, и 2) обломовщиною психологическою, не упраздненною вместе с крепостным правом и продолжающеюся при новых порядках и условиях» (Там же. С. 232). Он полагал, что «взгляд великого критика-публициста, очевидно, опирался на пессимистическом, отрицательном отношении его к нашему национальному характеру или складу, испорченному всей нашей прошлой историей, в которой крепостное право было не единственною, хотя, может быть, и важнейшею, причиной этой порчи. Обломовщина с этой точки зрения является уже не только недостатком определенного класса, именно дворян-помещиков, деморализованных крепостным правом, а всей русской нации» (Там же. С. 242). Овсянико-Куликовского преимущественно интересовала обломовщина психологическая, которая имеет две формы – «нормальную» и «гипертрофированную». «Гипертрофированная» обломовщина «в области мысли, в миросозерцании, в умонастроении» – это «склонность к фаталистическому оптимизму»,2 а в области волевой – «слабость и замедленность
238
волевых актов, недостаток инициативы, выдержки и настойчивости» (Овсянико-Куликовский 1912а. С. 1819). В «гипертрофированной» обломовщине «нормальные русские способы мыслить и действовать получили крайнее, гиперболическое выражение» (Овсянико-Куликовский 1989. Т. 2. С. 251). Таким образом, если устранить из психологии Обломова крайности обломовщины, возвратив ее к норме, устранить «дефект волевой функции»1 (Там же. С. 253), «мы получим картину русской национальной психики» (Там же. С. 251). Примеры «нормальной» обломовщины как элемента национальной психики Овсянико-Куликовский находит в персонажах «Войны и мира» Кутузове и Каратаеве. Этот «русский национальный уклад психики» проявился, по его мнению, также в «глубоконациональной философии истории», которую обосновал Толстой в этом своем романе (Овсянико-Куликовский 1912б. С. 200).
Суть национального характера Овсянико-Куликовский отнюдь не сводил к обломовщине, хотя и видел в ней один из основных его компонентов. «Гончаров, – писал исследователь, – взял не всю
национальную русскую психологию, а только те стороны ее, которые мы239
вслед за ним называем обломовщиной» (Овсянико-Куликовский 1912а. С. 1818). Овсянико-Куликовский считал, что «не следует преувеличивать значение и размеры этой национальной болезни нашей», ибо «…приближается время, когда обломовщина, какая еще есть, будет вытеснена из сферы общественной жизни и деятельности и перестанет определять собою „ход вещей” у нас. Симптомы этого оздоровления нашей национальной психики уже намечаются» («Обломов» в критике. С. 250, 257).1 Даже сам создатель знаменитого романа, по мнению исследователя, «характерными чертами своей натуры, ума и творчества» (бесстрастие, оптимистический фатализм, спокойное, благодушно-ироническое созерцание жизни) «представляет любопытный образец обломовщины на известной степени ее оздоровления» (Овсянико-Куликовский 1912а. С. 1819).
В. Г. Короленко в очерке «Гончаров „и молодое поколение”» писал о сложном и противоречивом отношении писателя к обломовщине: «Он, конечно, мысленно отрицал „обломовщину”, но внутренно любил ее бессознательно
240
глубокой любовью. При всем ужасе, который во всяком живом человеке возбуждает картина обломовского сна, откуда-то из глубины души незаметно просачивается баюкающая струйка, лениво ласкающая, тихо манящая: „Эх, попасть бы вот этак же…”. И такая же бессознательная враждебность к слишком резким звукам, нарушающим тяжелое благодушие этого „покоя, близкого к смерти”» («Обломов» в критике. С. 273).
В начале XX в. нередко высказывались пессимистические мнения о том, что в России обломовщина никогда изжита не будет. По мнению критика газеты «Оренбургский край», обломовщина и карамазовщина оказались теми «двумя китами, с которых никак не может сдвинуться русская жизнь».1 «Это тип не временный, а исконный, постоянный русский тип»,2 – такая мысль в различных редакциях представлена во многих статьях.
Часто вывод о вневременной сути обломовщины приобретал острый злободневный смысл. А. Станкевич говорил о живучести обломовщины именно в России, где «энергия проявляется вспышками, но нет умения к систематическому, упорному и последовательному применению сил; где творчество жизни бледно, неумело, сентиментально, характеры так часто слабы, личности мало сознательны, податливы и не жизнеупорны; где трезвое дело продолжает разбиваться возвышенными разговорами, где толстовство, в конце концов, такой пассивный уход из жизни, такое пассивное освобождение от ее сложности, борьбы и обязанностей».3
В. В. Розанов в статье «К 25-летию кончины Ив. Алекс. Гончарова (15 сентября 1891 г. – 15 сентября 1916 г.)»писал, полемизируя буквально со всеми интерпретаторами романа: «„Обломова” все прочитали, но на обломовщину в жизни никто не оглянулся. Точнее, о ней начали очень много писать и этим-то именно увлекли все дело в область журналистики, без того, чтобы тронуть дело». И далее: «После „Мертвых душ” Гоголя – „Обломов” есть второй гигантский политический трактат в России, выраженный
241
в неизъяснимо оригинальной форме, несравненно убедительный, несравненно доказательный и который пронесся по стране печальным и страшным звоном. Не чета пустячкам (сравнительно) и Макиавелли, и Монтескье, и Contrat sociale. „Обломов” – вот русский Contrat sociale: история о том, как Илья Ильич не может дотащиться до туфли, чтобы сходить „кой-куда”, и так уже все естественное и неестественное валит кругом себя. ‹…› Общество волновалось, хотело перевернуть свет и не умело очинить карандаша. „Звону” звенеть напрасно, когда его слушает глухой». Гениальное предсказание-предостережение Гончарова, с горечью и болезненной иронией констатирует философ, не разбудило Русь: «Что же русские? Да „ничего же русские”. Выслушали, прочитали, сказали: „ах, как хорошо пишет”, и заснули. ‹…› Художественная нация, что и говорить».1
В споре с журналистскими толкованиями Розанов выдвинул еще в 1893 г. в предисловии к собранию сочинений Ф. М. Достоевского свое объяснение феномена обломовщины (в сопоставлении с карамазовщиной): «„Карамазовщина” – это название все более и более становится столь же нарицательным и употребительным, как ранее его возникшее название „обломовщина”; в последнем думали видеть определение русского характера; но вот оказывается, что он определяется и в „карамазовщине”. Не правильнее ли будет думать, что „обломовщина” – это состояние человека в его первоначальной непосредственной ясности: это он – детски чистый, эпически спокойный, – в момент, когда выходит из лона бессознательной истории, чтобы перейти в ее бури, в хаос ее мучительных и уродливых усилий ко всякому новому рождению; „карамазовщина” – это именно уродливость и муки, когда законы повседневной жизни сняты с человека, новых он еще не нашел, но, в жажде найти их, испытывает движения во все стороны, чтобы из самого страдания своего в момент нарушения известных и священных заветов – найти наконец эти последние и подчиниться им».2