Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 3. Стихотворения. Поэмы (1914–1918)
Шрифт:

Ст. 19. — Горний Иерусалим (то же, что «новый», «небесный») — символ ожидаемого духовного спасения человечества в лоне победившей христианской церкви, обозначаемой столицей древней Иудеи Иерусалимом, что предсказывается уже в Ветхом Завете Библии: «Восстань, светись, Иерусалим, ибо пришел свет твой, и слава Господня взошла над тобою... И придут народы к свету твоему...» (Ис. 60:1–3). Эпитет «горний» происходит, во-первых, от характера самого месторасположения города — с находящейся в нем святыней — Ковчегом Завета — (на холме Сион): «И пойдут многие народы и скажут: приидите, и взойдем на гору Господню, в дом Бога Иаковлева» (Ис. 2:3), а во-вторых, от представления о недостижимо высоком обитании самого Бога, царство которого предназначено только для праведников: «...вы приступили к горе Сиону и ко граду Бога живого, к небесному Иерусалиму...» (Евр. 20:22); для прочих же это пока еще только пророческое видение будущего: «И я Иоанн увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба <...> И услышал я громкий голос с неба, говорящий: се, скиния Бога с человеками, и он будет обитать с ними; они будут Его народом...» (Откр. 21:2–3). Гумилев использует этот образ в весьма условном применении к пейзажу, как бы преображенному

«небесным», «горним» обликом возлюбленной поэта (см. концовку ст-ния № 52, где образ Иерусалима также ассоциируется с любовью, возлюбленной).

56

Костер.

Кост 1922 (Б), Кост 1922 (М-П), СС 1947 III, Изб 1959, СС II, Кост 1979, Ст 1986, Изб 1986, Изб (Огонек), СП (Волг), СП (Тб), БП, СП (Тб) 2, СП (Феникс), Изб (Кр), Ст ПРП (ЗК), ОС 1989, Кост 1989, Изб (М), Ст (XX век), Ст ПРП, СПП, Ст (М-В), ШЧ, Изб (Слов), Кап, ОС 1991, СП (XX век), Изб (Слов) 2, СП (Ир), Изб (Х), Соч I, СП (К), Ст (Яр), Круг чтения, Престол, Изб (XX век), Русский путь, ЧН 1995, Изб 1997, ВБП, СП 1997, Изб (Сар) 2, Антология петербургской поэзии эпохи акмеизма. Munchen, 1973, The Penguin Book of Russian Verse. Harmondsworth, 1965 (русский текст с подстрочным прозаическим переводом на англ.), The Heritage of Russian Verse. Bloomington, Indiana, 1976, Петербург в русской поэзии (XVIII — начала XX века): Поэтическая антология. Л., 1988, Серебряный век. Петербургская поэзия конца XIX — начала XX века. Л., 1991, Ст (Куйбышев), Душа любви, Серебряный век русской поэзии, Свиданье, Антология акмеизма. М., 1997, Школа классики, Поэты серебряного века. Йошкар-Ола, 1997, Знамя. 1986. № 10, Дон. 1987. № 12, Звезда. 1998. № 9.

Автограф 1 с вар. — Альбом Струве (в альбоме ст-ние иллюстрировано М. Ф. Ларионовым, репродукцию рисунка см.: СС II, вклейка между 12 и 13 страницами). Автограф 2 с вар. — Отлуние. Автограф 3 — Архив Лозинского, рукопись Костра. Автограф 4 — Архив Лозинского, корректура с авторской правкой.

Дат.: весна 1917 г. — по датировке В. К. Лукницкой (Жизнь поэта. С. 200).

Перевод на англ. яз. («The Muzhik») — SW. P. 98.

Почти всеми интерпретаторами этого ст-ния его героем признается легендарно известный Григорий Ефимович Распутин (наст. фамилия Новых; 1872–1916) — сибирский крестьянин, ставший в семье последнего русского императора в силу своих исключительных природных способностей (обаяния, силы внушения) фаворитом (в качестве целителя, «святого старца», пророка) и убитый придворными заговорщиками из опасения его отрицательного влияния на государственную политику царя. Именно из его феномена исходят истолкователи гумилевского ст-ния, пытаясь прежде всего определить весьма неявно выраженное само отношение поэта к своему герою. М. Цветаева писала: «Что в этом четверостишии (имеются в виду ст. 19–22. — Ред.)? Любовь? Нет. Ненависть? Нет. Суд? Нет. Оправдание? Нет. Судьба. Шаг судьбы.

Вчитайтесь, вчитайтесь внимательно. Здесь каждое слово на вес крови <...>

Дорогой Гумилев, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам — как писать стихи, историкам — как писать историю. Чувство истории — только чувство Судьбы» (СС II. С. 356). Н. А. Оцуп объясняет отношение Гумилева к Распутину путем истолкования сложности, исторической многоликости и художественной универсальности образа этого последнего в ст-нии: «Мог ли такой сомнительный человек вдохновить благородное стихотворение? Гумилев доказывает, что да. Если бы он ограничился тем, что передал в стихах биографию Распутина, то не достиг бы намеченной цели. Если бы Гумилев изображал Распутина только как символ, стихотворение лишилось бы своей жизненной силы. Гумилев же рисует Распутина как великий художник. Он и восхищается им, и выражает одновременно свое глубокое отвращение к нему. Восхищение Гумилева глубже, чем умиление своим героем у безымянного сочинителя — создателя Фрола Скобеева, лица, рожденного народным воображением. Мужик Гумилева не только мошенник, которому улыбнулось счастье. Он, конечно, обладает чрезвычайной ловкостью. Но Фролу ведь удалось только присвоить себе достояние тестя, а гумилевский мужик стал, хоть на время, вершителем судеб необъятной России. Сами масштабы его грандиозного торжества позволяют предчувствовать неизбежную трагическую развязку. Будучи связанным историчностью своей темы, поэт, впрочем, не нуждался ни в каких изменениях в “ткани” повествования. Он лучше справился со своей задачей, создавая легенду на основе фактов, изложенных во всех газетах мира. Его мужик — изображение не одного лишь реального исторического лица. С одной стороны, можно усмотреть в нем “Соловья-Разбойника” известной былины. С другой стороны, он — духовный брат таких исторических фигур, как “Пугач” и Стенька Разин. Строгий голос русского монашества, которое не дозволяло никакого покушения на святость религиозных символов, чувствуется в следующих строках <цитируются ст. 27–30>.

Крушение царизма и наступление революции — вот настоящая тема стихотворения Гумилева, которое напоминает до известной степени исторические песни русского народа <...> Сколько песен посвящалось одному только Ивану Грозному! Но почти везде и всегда его страшное имя окружено ореолом восхищенной симпатии.

“Мужик” Гумилева трактуется в том же духе. Поэт испытывает отвращение к своему герою, но он знает, что именно этот герой является настоящим «строителем» своей родины <...>

Из всех тех, кто писал о Распутине, один Гумилев сумел сравнить его с героями народных легенд, не лишая своего персонажа тех правдивых черт, которыми отличались древнерусские летописи <...> Гумилев утверждал, что “поэзия и религия — две стороны одной и той же монеты”. Мифотворчество было для него настоящей целью большой поэзии. “Мужик”, как и некоторые другие стихотворения Гумилева, может рассматриваться как попытка мифотворчества» (Оцуп. С. 148, 149). В трактовке К. Баура Гумилев воспринимает Распутина как полноправного представителя народной России: «Во-первых, в своем вступительном рассказе о Распутине, как детище дикой природной глуши, он возвеличивает традиционные черты мужика-крестьянина. Распутин и в самом деле был воссоздан в масштабе, неестественно большем, чем жизнь, и Гумилев изображает его таким образом для того, чтобы подчеркнуть, отчасти, ту огромную

пропасть, которая должна была бы отделять его от Императрицы и, отчасти, его первобытную власть и могучую личность. Во-вторых, Гумилев, считая Распутина чудовищем, все-таки по-своему справедливо относится к нему. В приписанных ему Гумилевым предсмертных словах он обращается к русскому народу, спрашивая, кто теперь защитит сироту, и утверждая, что в его стране — еще много подобных ему “мужиков”, “гул” чьих шагов слышен по дорогам. Это — дань несомненному авторитету Распутина, как представителя русского народа» (Bowra C. Poetry and Politics. 1900–1960. Cambridge, 1966. P. 24). «Торжественной эпитафией» Распутину называет это ст-ние А. Эткинд, обращая внимание на то, что предсказанное Распутиным будущее («Слышен по вашим дорогам / Радостный гул их шагов») «желанно было» и Гумилеву, «одной из ближайших его жертв» (Эткинд А. Содом и Психея: Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. М., 1996. С. 114). И, наоборот, никакого сочувствия своему герою не находит у Гумилева А. И. Павловский: «В стихотворении “Мужик” сквозит горестное недоумение перед темной силой, вытолкнувшей в российскую историю зловещую фигуру Григория Распутина» (Павловский А. И. Николай Гумилев // Николай Гумилев. Стихотворения и поэмы. Л., 1988. С. 50).

«Аристократическую» и одновременно мифологическую трактовку Гумилевым Распутина обнаруживает в этом ст-нии Ю. В. Зобнин: «В поздних произведениях (Гумилева — Ред.) иррациональная, бесформенная стихия “масс”, историческое “дионисийство” трактуется поэтом как “темное” начало, противостоящее аристократическому творчеству отдельных личностей, встающих на пути слепого демократического порыва, налагающих на хаос исторической “стихии” морфологические узы “цивилизации”.

Очень ярко подобное отрицание стихии проявляется в известном стихотворении “Мужик”, посвященном “распутинской” тематике. История возвышения и падения Распутина опознается Гумилевым как проекция в русскую конкретику 1914–1916 гг. мифа о торжествующем, страдающем и возрождающемся Дионисе. В стихотворении всячески подчеркивается “земляная”, хтоническая природа “мужика”, его исступленная “веселость”, родственная оргийному плясу. Во всех действиях Мужика ощущается “сонное”, “бредовое” начало — провозглашенная еще от Ницше дионисийская “радостная необходимость сонных видений”. Гумилевский Мужик-Распутин преосуществляет “дионисово” действо — умирает, чтобы воскреснуть во множестве таких же “мужиков” <...>

Гибель Распутина — гибель Феникса, костер на котором в марте 1917 г. сжигали вытащенный из-под царскосельской часовни труп “старца” — ритуальный жертвенник, “революционные массы” — своеобразные “мэнады”, терзающие божество, чтобы воплотить в себе его бродящие “стихийные” силы.

В общем, весь этот историософский “шифр” довольно традиционен для творчества поэтов “новой школы”, однако оценочные акценты Гумилевым решительно изменены. С “дионисийским” началом в истории связывается нечто отвратительное, серое, вызывающее безнадежную, “смертную тоску”. Гумилевский “мужик” — Распутин-Дионис — подобен “гадам”, живущим в “болотах”, в “мохнатых и темных” логовищах. В хаотическом безумии “масс” не проявилось даже отрицательное, “злое”, но внешне-яркое начало “мощи”. Грандиозная “историческая оргия” Февральской революции воплотилась в апофеоз “распутинщины”. Ни с этической, ни даже с эстетической точки зрения подобное “действо” не могло быть оправдано» (Зобнин Ю. В. Странник духа (о судьбе и творчестве Н. С. Гумилева) // Русский путь. С. 48–49).

Находится, наконец, среди интерпретаций героя этого ст-ния и достойный двойник: «Не подлежит сомнению, что основным прототипом “Мужика” из второй части стихотворения послужил Григорий Распутин. Более существенным, хотя и менее очевидным, кажется нам сходство героя гумилевского стихотворения с другим знаменитым “Мужиком”, олонецким поэтом Николаем Клюевым.

Так или иначе в стихотворении Гумилева представлены почти все составляющие клюевского биографического шифра.

Уже вторая строчка “Мужика”: “У оловянной реки” — провоцирует читательское сознание на воспоминание о клюевском Олонце <...> В стихотворении Гумилева присутствуют непосредственные переклички с “сектантской” поэзией самого Клюева. Так, строка “Чуя старинную быль”, возможно, навеяна заглавием клюевского стихотворения “Святая быль” <...> В свернутом виде присутствует в стихотворении “Мужик” и еще один элемент клюевского биографического мифа. Строки Гумилева “Обворожает царицу / Необозримой Руси” наряду с очевидным “распутинским подтекстом”, как представляется, содержат отзвук рассказа Клюева о чтении стихов перед царским двором <...>

Разрушительное начало оказалось в русском мужике более сильным, чем пресловутые патриархальность, милосердие и добросердечие. Благостный Клюев обернулся Распутиным» (Лекманов О. Еще один мужик (к теме «Гумилев и Клюев») // Russian Studies. 1996. P. 137, 138, 140). Структурный анализ этого ст-ния дает Е. Томпсон повод утверждать, что оно «свободно от обычного для трактовки темы о Распутине у “русских идеологов” проповедничества. Оно строится не на выражении политических взглядов или описаний событий, но за счет поразительных коннотаций его образов. Сочетаются в одном и том же персонаже странник Влас и жадный конквистадор. Значение стихотворения покоится в структуре, от которой оно неотделимо» (Thompson E. N. S. Gumilev and the Russian Ideology // Berkeley. P. 320–321).

Ст. 7. — Стрибог — божество древнерусского языческого пантеона, кумир которого до крещения Руси находился в Киеве. Ст. 8. — Эта строка, в подтверждение версии О. Лекманова о Клюеве — как прототипе гумилевского «Мужика», явно перекликается (даже ритмически) с клюевским — «Чуять, как сказочник — руль / Будит поддонные были» («Тучи, как кони в ночном...», 1912 или 1913). Ст. 10. — Печенег, печенеги — народ тюркского происхождения, занимавший в X в. степи между Доном и Дунаем и постоянно нападавший на Русь. Ст. 11. — Подчеркнуто Блоком в экземпляре «Костра», подаренного Гумилевым, слово «гадом» и против поставлен вопросительный знак (см.: Библиотека А. А. Блока. Описание. Кн. 1. Л., 1984. С. 253). Ст. 29–30. — Казанский собор — кафедральный собор во имя Казанской иконы Божией Матери (архитектор А. Н. Воронихин), Исаакий — кафедральный собор во имя Святого Исаакия Далматского, Исаакиевский собор (архитектор О. Монферран), главные соборы Петербурга. Ст. 39–40. — Реминисценция строк ст-ния В. Брюсова «Грядущие гунны» (1905): «Слышу ваш топот чугунный / По еще неоткрытым Памирам».

Поделиться с друзьями: