Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 6. Художественная проза
Шрифт:
Обещание «забросать» Брюсова прозаическими вещами Гумилев выполнил, но — полгода спустя (весна-лето 1907 г. оказались для него крайне тяжелыми в личном плане: это — время драматичной истории его первого, неудачного сватовства к Ахматовой). За декабрь 1907 — июль 1908 гг. им были созданы «Радости земной любви», «Золотой рыцарь», «Дочери Каина», «Черный Дик», «Последний придворный поэт», «Принцесса Зара», «Скрипка Страдивариуса», «Лесной дьявол». В рассказах 1907–1908 гг. Гумилев предстает вполне сложившимся прозаиком — его упорная работа над стилем, удачно соединясь с «громадной эрудицией», уже тогда изумлявшей знакомых (см.: Русский путь. С. 251), принесла блестящие плоды. В этих рассказах (ставших основой для ТП) мы находим все главные мотивы, характерные для творчества раннего Гумилева в целом: пристальное внимание к духовной жизни, которая для современников поэта проходила под знаком острого столкновения «традиционного» христианства со всевозможными «модернистскими версиями» религиозности и оккультными доктринами; тесно связанный с этим интерес к истории (и к истории религии, в частности); проблема философии искусства, в общем, восходящая, в контексте эпохи, к столкновению «консервативной» и «ревизионистской» его метафизики; в качестве совершенно оригинального мотива — тяга к ориенталистской экзотике (и конкретно к Африке в «Лесном дьяволе» и — особенно — в «Принцессе Заре»), правда, в этот период еще не получившей достаточно сознательной философской разработки. В некоторых из этих рассказов запечатлены и отголоски трагической любовной интриги, ставшей с того времени неисчерпаемым источником для самых неожиданных произведений в стихах и прозе, вошедших ныне в сокровищницу мирового искусства XX в., — «схватки, глухой и упорной» Гумилева и Ахматовой.
«Прозаическая лихорадка» 1908 г. завершается летом. В письме к Брюсову от 14 июля 1908 г. мы находим чрезвычайно любопытное признание: «...Успехи, действительно, есть: до сих пор
Не исключено, что в последнем предложении Гумилев, цитируя брюсовское ст-ние «Искатель» («Быть может, на тропах звериных / В зеленых тайнах одичав, / Навек останусь я в лощинах / Впивать дыханье жгучих трав. // Быть может, заблудясь, устану, / Умру в траве, под шелест змей, / И долго через ту поляну / Не перевьется след ничей») намекает на возможный трагический исход планируемого путешествия. Исследователь африканских странствий Гумилева А. Давидсон особо обращает внимание на записи П. Н. Лукницкого, недвусмысленно поясняющие специфику первой поездки: «1908. Осень. Все время в подавленном состоянии. Преследуем мыслью о самоубийстве. Поездка в Египет связана с ней. По-видимому, в Египте была сделана попытка самоубийства (последняя в его жизни). <...> Хотел покончить с собой вдали от родины» (см.: Давидсон. С. 47). Как известно, после знаменитой «эпифании» в каирском саду Эзбекие произошло «преображение» поэта, его «возвращение к жизни» (см. № 96 в т. III наст. изд. и комментарии к нему), однако это послужило и толчком к радикальному переосмыслению и переоценке всего предшествующего личного и творческого опыта: юный Гумилев — декадент и символист, — действительно, умер в «зеленых тайнах» Эзбекие. В частности, от прозы Гумилев после поездки в Египет надолго отошел, — за пять последующих лет никаких произведений в этом роде создано не было. Э. Д. Сампсон высказал предположение, что поэт, разочаровавшись в символизме, утратил веру и в свои стилистические таланты прозаика (см.: Sampson E. D. The Prose Fiction of Nikolaj Gumilev // Berkeley. P. 269). Насколько это предположение верно — судить сложно: действительно, после длительного перерыва Гумилев обратился к иным прозаическим жанрам, однако основные стилистические черты «прозы поэта», присущие новеллам 1908 г., сохранились в его творчестве и тогда.
«Первые читатели <...> новелл Николая Гумилева, — пишет И. Ерыкалова, современный издатель прозы поэта, — <...> находили множество самых разных образцов для его прозаических произведений: новеллы Возрождения, творчество Уайльда, Андерсена, Стивенсона... Однако свойства Протея, — бога, умевшего принимать любые формы, — говорят не столько о любви к подражанию, сколько о литературном мастерстве. Проза Гумилева с ее рыцарскими и «звериными» мотивами глубоко своеобразна и является неповторимой частью его творческого наследия. <...> Очищенная от реалистических деталей и бытовых диалогов проза Гумилева проникнута мистическим ощущением незримого. Но своим лаконизмом, стройностью сюжета, тонким воссозданием деталей времени и литературного стиля избранной эпохи Гумилев отходит от произведений <...> пытавшихся в потоке образов и слов <...> запечатлеть непознанное. <...> Лик неведомого в прозе Гумилева всегда скрыт и дан [лишь] в ощущениях персонажей <...> Проза Гумилева — отпечаток его духовной жизни, образчик литературного мастерства, запечатлевший ироничный и бесстрашный взгляд на мир одного из самых ярких русских поэтов начала XX века. Уникальность прозы Гумилева заключается в том, что это, несомненно, проза поэта. В них развиваются и раскрываются поэтические мотивы Гумилева. Порой, чтобы постичь их до конца, необходимо прочитать и поэтическое и прозаическое произведения, связанные едиными образами и сюжетами» (Ерыкалова И. Проза поэта // АО. С. 279–280). О родстве ранней прозы Гумилева и его поэзии писала и О. Обухова: «Глубинная связь трех первых сборников стихотворений с ранней прозой очевидна, благодаря использованию одних и тех же сквозных образов, как, например: жемчуг — слезы, рубины — слова, золото — духовное (рай, смерть), мрамор (грот, горы, лестница в раю, пещера первочеловека), луна — сон (соблазн, наваждение, колдовство). Сквозные мотивы — любовь, тоска по раю, путь испытаний, преодоление препятствий, обретение рая, отказ от рая (любви) или обретение знания и (или) слова в общей <...> образной системе предполагает прочтение всей ранней литературной продукции Гумилева как единого текста» (Обухова О. Ранняя проза Гумилева в свете поэтики акмеизма // Гумилевские чтения 1996. С. 124). О. Обухова видит основным сюжетом этого «текста» некое подобие инициационному переходному мифу (выделение индивидуума из общества («избранничество», одиночество, отчуждение и т. п.), испытание (его любви, веры, смирения) и «новое рождение», инкорпорация). «Главные темы ранней прозы Гумилева — религия и любовь», — гораздо проще писал об этом же Э. Д. Сампсон, причем подчеркивал, что ощущение трагедийной парадоксальности этой проблематики, доминирующей вообще в гумилевском творчестве этой поры, именно в прозе доводится до крайнего «заострения», до «декадентской» болезненности (см.: Sampson E. D. The Prose Fiction of Nikolaj Gumilev // Berkeley. P. 269–270).
Новый этап в развитии Гумилева-прозаика связан, как уже говорилось, с освоением нового прозаического жанра — жанра «путевого дневника», «записок путешественника», генетически восходящего в его творчестве снова к пушкинскому опыту в этом роде — «Путешествию в Арзрум во время похода 1829 года». Дневниковые записи Гумилев вел, вероятно, еще в египетскую поездку (см. выше), однако в нашем нынешнем распоряжении имеются только произведения 1913–1914 г. — «Африканский дневник» и примыкающие к нему рассказ «Африканская охота» и очерк «Умер ли Менелик?» (сохранился также и фрагмент статьи «Африканское искусство», включенный в настоящем собрании в том литературно-эстетической критики поэта).
Литературный жанр «путешествия» определяется в теории искусства двояко: и как описание очевидцем географического, этнографического и социального облика увиденных им стран, земель, народов (собственно, как дневник путешественника), и как художественный, преимущественно эпический, жанр, сюжет и композиция которого восходит к построению и способам изложения документального путешествия. В некоторых случаях происходит внутрижанровый синтез, — если «дневниковые записи» эстетизируются автором-путешественником в целях, выходящих за содержательные пределы информативно-документального повествования. Таковы «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» Л. Стерна, «Американское путешествие» Шатобриана, «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина и «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева. «В 19 в. путевой очерк превратился в емкую литературную форму, в которой находят отражение разнообразные грани материального и духовного бытия — лирическое «я» автора («Путешествие на Восток» А. Ламартина), красочность южной природы и мистика восточных религий (путевые заметки Т. Готье и Жерара де Нерваля), размышления о национальном облике, об истории и культуре страны, о духе эпохи и зарисовки нравов, и типичные бытовые сценки (записки о путешествиях П. Мериме, очерки Стендаля «Рим, Неаполь и Флоренция», «Прогулки по Риму»). Образцы путевого жанра в русской литературе [XIX века] — «Путешествие в Арзрум» А. С. Пушкина, «Фрегат “Паллада”» И. А. Гончарова, «Из кругосветного плаванья» К. М. Станюковича» (Краткая литературная энциклопедия. М., 1971. Т. 6. Стб. 88).
В творчестве Гумилева осмысление и освоение жанра «путешествия» шло, прежде всего, через оригинальную интерпретацию образа активной экзотической среды, которая наряду с героем-путешественником становится равноправным героем повествования. Эта «активная среда», конкретным воплощением которой стала «гумилевская Абиссиния», определила главную интригу жанра «путешествия» в его творчестве, превратившей «путевые заметки» в художественное произведение с глубокой философско-эстетической содержательностью.
Изначально связывавший свои поездки не столько с «познавательной», сколько с «лирической» идеей личного самосовершенствования, Гумилев понимал под «путешествием» перемещение в среду, пробуждающую и активизирующую в человеческом существе «путешественника» черты, развитие которых оказывалось затрудненным или даже невозможным в среде его постоянного пребывания. С этой точки зрения, например, поездки во Францию или Англию не воспринимались им в качестве «путешествия», ибо европейская «среда» оказывалась качественно тождественной по воздействию на петербуржца и царскосела его «домашнему укладу». Она, таким образом, была «пассивной», предсказуемой, давая пищу лишь для внешних, «культурно-познавательных» впечатлений, но не инициировала «экзистенциальных» метаморфоз личности. Среда «африканская» оказывалась «экзотической» не только «количественно» как вместилище незнакомой природы и культуры,
но и «качественно», порождая неожиданные ситуации, адекватная реакция на которые требовала «открытие» (активное или, по крайней мере, в плане потенциально-возможного) путешественником в себе таких свойств натуры, о которых он не подозревал, пребывая в лоне европейской или петербургской цивилизации (именно «петербургской», ибо о «русской цивилизации» в этом контексте говорить неуместно: перемещение из Петербурга в глубь России оказывалось в творчестве Гумилева самым настоящим «путешествием», которое и стало важным сюжетоорганизующим началом повести «Веселые братья»). «Африканское путешествие» трактуется Гумилевым именно как «путешествие в самого себя»; «путешественник»-рассказчик прислушивается к пробуждению в себе «африканства», активная, непредсказуемая для него среда провоцирует в нем действие «экзотических» для европейца черт личности, «Африка внешняя» становится символом «Африки внутренней»: «Европеец <...> может увидеть Африку такой, какой она была тысячи лет тому назад: безыменные реки с тяжелыми свинцовыми волнами, пустыни, где, кажется, смеет возвышать голос только Бог, скрытые в горных ущельях сплошь истлевшие леса, готовые упасть от одного толчка; он услышит, как лев, готовясь к бою, бьет хвостом бока и как коготь, скрытый в его хвосте, звенит, ударяясь о ребра; он подивится древнему племени шангалей, у которых женщина в присутствии мужчин не смеет ходить иначе, чем на четвереньках; и если он охотник, то там он встретит дичь, достойную сказочных принцев. Но он должен одинаково закалить свое тело и свой дух: тело — чтобы не бояться жары пустынь и сырости болот, возможных ран, возможных голодовок; дух — чтобы не трепетать при виде крови своей и чужой и принять новый мир, столь непохожий на наш, огромным, ужасным и дивно-прекрасным» («Африканская охота»). «Авторы биографических очерков, — писал о вышеприведенных строках Ю. В. Зобнин, — с радостью принимают «огромную» и «дивно-прекрасную» гумилевскую Африку, но никак не могут понять ее «ужаса». Между тем, целый ряд гумилевских произведений недвусмысленно свидетельствует о том, что <...> в его творчестве <...> присутствуют и мотивы, обозначающие опасность, исходящую от «черного материка»... <...> ...Эта «опасность» для Гумилева заключается не столько во внешних трудностях быта, сколько во внутреннем, душевном... соблазне «зверства», соблазне существования в атмосфере исступленной чувственности во всех мыслимых, «девственных» ее проявлениях...» (Зобнин. С. 241–244). Впрочем, активное воздействие африканской среды на «путешественника» может трактоваться и вполне «позитивно»: «Как дитя, впервые увидевшее мир и полное неудержимого восторга, он как бы наново открывал Африку, «грозовые военные забавы», женскую любовь. Жажда все узнать, все испытать у декадентов ограничивалась кабинетными путешествиями в историю и географию народов, а также эротическими вдохновениями сомнительного свойства. Гумилев прошел и через это, но как случайный гость, не без отвращения <...> к самому себе. Его тянет на простор в первобытное, неиспорченное» (Оцуп Н. А. Николай Гумилев // Оцуп Н. А. Океан времени. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 561). Так или иначе, но «путешествие» у Гумилева оказывается процессом преображения личности — именно с учетом этого конечного, «ценностного» результата и выбирается художником необходимый «образный материал» из общего многообразия внешних путевых впечатлений, происходит «эстетизация» «путевых заметок».В ранней прозе самого Гумилева мини-конспектом такой трактовки жанра «путешествия» явился рассказ «Вверх по Нилу», а в плане общелитературной преемственности, как уже говорилось, — «Путешествие в Арзрум» (хотя необходимо отметить, что схожую — но не подобную! — проблематику предполагал и жанр просветительского «романа-путешествия» в английской литературе XVIII в. (Д. Дефо и др.), ставивший целью раскрытие возможностей индивида в его взаимодействии с природой). Любопытно, что, по иронии судьбы, даже история создания «Африканского дневника» точно повторяет историю создания пушкинского «Путешествия...» (ср. комментарии к № 12; Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М., 1957. Т. 6. С. 807) — с той лишь разницей, что Гумилев, точно так же как Пушкин, создав в ходе путешествия «художественное» начало и «конспективное» продолжение, не успел из-за начала войны «переработать» имеющиеся материалы в единое целое. А вот история с предваряющей основную книгу публикацией повторилась точно — у Пушкина «Военно-Грузинская дорога» в «Литературной газете», у Гумилева — «Африканская охота» — в «Ниве» (впрочем, возможно, здесь имело место отчасти и сознательное «жизнетворчество» Гумилева «по пушкинскому образцу»). Что же касается собственно интертекстуальной коллизии, то тут достаточно, к примеру, указать на эпизод с грузинской песней (глава вторая) и описание Арзрума (глава пятая) у Пушкина и эпизод с песней сомалийцев (глава вторая) и описание Харэра (глава четвертая) у Гумилева, являющие собой классический образчик параллелизма повествовательных структур (см. также комментарий к № 5 в т. V).
«Африканский дневник» не получил художественное завершение и при жизни Гумилева не издавался, однако с ним в непосредственной связи находятся «Записки кавалериста» — вершинное гумилевское достижение в области прозы.
Формально «Записки кавалериста» являются фронтовой корреспонденцией. Как фронтовая корреспонденция они и публиковались в «Биржевых ведомостях» (публикация главы IX в № 15189 от 4 ноября 1915 г., например, была снабжена пометкой «От нашего специального военного корреспондента»), иногда с большими перерывами, приходившимися на то время, когда с «корреспондентом», вовлеченным в самую гущу драматических событий 1914–1915 гг., попросту отсутствовала связь. Однако, собранные воедино, они поражают своей целостностью и идейно-художественной завершенностью. Поэтому следует весьма осторожно относиться к распространенной версии о том, что прекращение гумилевских публикаций связано лишь с неодобрительным отношением к «литераторству» в полку «черных гусар», куда поэт был переведен из ставшего благодаря «военной прозе» Гумилева легендарным Лейб-гвардии уланского Ее Величества полка. Если даже какой-либо «нажим» со стороны начальства или сослуживцев и был (что вполне возможно, хотя никаких прямых свидетельств тому на настоящий момент не имеется), то, по всей вероятности, и сам Гумилев не проявлял никакой настойчивости для продолжения «корреспонденций», очевидно, полагая (не без оснований), что в уже опубликованном он высказался вполне. «Пушкинский финал» главы XVII с его цитатой из «Полтавы» идеально замыкает повествование в целом, подытоживая все основные тематические линии «Записок», центральной из которых оказывается уже знакомое нам по «Африканскому дневнику» «преображение личности» в силу воздействия на нее активной «экзотической среды». В данном случае таковой «средой» является война, способствовавшая тому, что «...все лучшее, что в нас / Таилось скупо и сурово, / Вся сила духа, доблесть рас, / Свои разрушило оковы» («Ода д’Аннунцио»). Впрочем, как и в случае с африканской экзотикой, «военная среда» может инспирировать в личности и такие черты, которые ведут к ее деградации: «...зори будущие ясные / Увидят мир таким, как встарь: / Огромные гвоздики красные / И на гвоздиках спит дикарь» («Год второй»). «Кавалерист» Гумилева такой же «странник духа», как и его «путешественник».
«Аполитичность» батальной прозы Гумилева многие исследователи склонны интерпретировать как ее идейный (а иногда даже и эстетический) порок (см., напр.: Ульянов Н. Скрипты. Ann Arbor, 1981. С. 51–52; Давидсон. С. 191–196). Однако, во-первых, отсутствие в «Записках кавалериста» ярко выраженной социально-политической проблематики отнюдь не свидетельствует об «аполитизме» их автора, о том, что «какие это войны, во имя кого и кем они ведутся — ему было непонятно» ([Ермилов В. В.] О поэзии войны // Русский путь. С. 552). Это неправда: Гумилев в 1914–1915 гг. (равно как и подавляющее большинство его читателей-современников) прекрасно понимал, что Россия, вместе с двумя другими великими европейскими державами — Францией и Англией — ведет справедливую, оборонительную войну, защищая малые европейские государства против агрессора — Германии, Австро-Венгрии и их союзников. Гумилевский «кавалерист» в буквальном смысле этого слова защитник Отечества: это было на момент выхода «Записок...» настолько очевидно, что какие-либо «особые» комментарии в тексте оказались бы просто неуместными. Все упреки в «милитаризме» по адресу автора «Записок...» имеют основание не в каком-то интеллектуальном или нравственном пороке Гумилева, а в печальном дефекте исторического мировосприятия его современных российских интеллигентных читателей, до сих пор, к сожалению, не преодолевших странного «пораженческого комплекса», доставшегося им в наследство от советской школьной историографии, — тогда как ни англичане, ни французы нисколько не «стыдятся», что, вступив в 1914 г. в войну, их прадеды воспрепятствовали несправедливому и насильственному германскому переделу Европы, и чтят героев Первой мировой войны, воздвигая памятники маршалу Фошу и его соратникам на главных улицах Парижа и Лондона. (Если и нужно русским испытывать «исторический стыд» в связи с войной 1914–1918 гг. — так это за предательский, сепаратный мир большевиков с Германией, затянувший войну в Европе и отдаливший справедливую и заслуженную победу Антанты; кстати, именно Гумилев, чуть ли не единственный из крупнейших русских писателей той поры, нашел в себе мужество извиниться перед Францией за это — «подневольное» — предательство России: см. ст-ние «Франции» (№ 114 в т. III наст. изд.) и комментарии к нему). «Гумилев прошел все тяготы войны, голода, наступления и отступлений в самые тяжелые годы — с 1914 до начала 1916 г., и никогда не жаловался. По трудной воинской стезе от солдата-добровольца до двух Георгиевских крестов и офицерского чина шел, мужаясь. <...> В «Записках кавалериста» Гумилева, т. е. в его корреспонденциях в газету с фронта, при всем грозном, грязном и страшном на войне, он горит неугасимым пламенем героики, чести и доблестного мужества» (Плетнев Р. Н. С. Гумилев: С открытым забралом // Русский путь. С. 58–587).