Полное собрание сочинений. Том 11. Друзья из берлоги
Шрифт:
С.: Да, человек, видимо, так устроен, что одиночество при опасности действует угнетающе. Я видел во время бомбежек: люди жались поближе друг к другу. Казалось бы, наоборот — рассредоточиться, нет — жались друг к другу.
Вспоминаю и свои ощущения. Ходил с моряками-подводниками ставить мины. Нас бомбили. Но я не скажу, что было приятно чувствовать, как лодка вздрагивает от недалеких взрывов. Но сильного страха я не испытывал — рядом были люди. Самой страшной мне казалась всегда одинокая смерть пехотинца.
П.: Теперь нравственные категории. Долг. Не могли ли Вы вспомнить конкретный яркий пример исполнения долга?
С.:
П.: Вера. Вера в победу даже в самые тяжелые дни помогла в конце концов победить. Я хотел бы услышать от Вас несколько слов об этом сильнейшем оружии — вере.
С.: Этот пример, конечно, должен быть из сорок первого года, когда вера подверглась особенным испытаниям. Ну, запомнился, например, допрос пленного, того самого, «первого немца». В протоколе допроса среди многих вопросов, какие ему задавали, я обнаружил такой: «Как встретит немецкий народ Красную Армию, если она через некоторое время вступит на германскую территорию?»
А? Каково? Вопрос-то задан не в сорок третьем, не в сорок четвертом. В сорок первом!
Или вспомним знаменитый парад 7 ноября в том же году. Немцы в шестидесяти километрах от Кремля. И — парад! Эта уверенность в нашей силе всех тогда потрясла.
П.: Самопожертвование, мужество, трусость… Все это тоже на войне было. В каких проявлениях они запомнились Вам?
С.: Да, все было… Однако необычайно трудно вычленить что-то из события сложного и огромного по масштабам. Рассмотрим все сразу, на примере того, что помечено у меня в Дневнике последним числом июня 1941 года.
Над шоссе Бобруйск — Могилев я увидел тогда потрясшую меня картину. В считаные минуты «мессершмиты» сбили шесть наших бомбардировщиков ТБ-3. Самолеты немцев хладнокровно заходили в хвост тихоходным нашим машинам. Треск пулеметов — и они одна за другой шли книзу с хвостами дыма. Один обнаглевший «мессер», помню, преследовал уже обреченный бомбардировщик и вдруг сам кувыркнулся — из горевшего самолета по нему полоснули огнем.
Картина эта всю войну преследовала меня.
Готовя Дневники к печати, я разыскал военные документы, где говорилось об этой драме. Выяснилось: нужда заставила послать на бомбежку эти самолеты без прикрытия истребителей, днем. Можно ли говорить о мужестве, самопожертвовании летчиков, поднявшихся в воздух, частично выполнивших, как выяснилось, свою задачу и даже в безнадежном положении с горящих самолетов продолжавших вести огонь?
Можно! Это и есть мужество, граничащее с самопожертвованием.
И трусость приходилось наблюдать на войне. Но самой отвратительной трусостью была, между прочим, не боязнь смерти, а боязнь доложить правду о сложившейся ситуации на позиции. За такой трусостью на войне всегда стоят чьи-то жизни.
П.: За войну Вы видели много людей и в разных ситуациях, в том числе и трагических. Кто Вам больше всего запомнился? Чем особенно дороги эти люди?
С.: По человеческому долгу мы обязаны в первую очередь вспомнить не тех героев войны, лица и имена которых освещены победными салютами. Этих людей все знают. Важно не забывать тех, кто не увидел Победы, но сделал для нее все что мог. В Дневнике названо много
имен. Но в первую очередь я всегда вспоминаю полковника Кутепова, о котором уже говорил.Его спокойствие, его солдатская мудрость, воля, решимость и верность долгу были не только его личными качествами. Весь полк, с которым Кутепов лег у Могилева, имел эти качества своего командира. Останься Кутепов жив, он был бы способен на очень многое.
П.: Кем Вы себя чувствовали на войне в первую очередь — писателем или журналистом?
С.: Пожалуй что журналистом, особенно в первую половину войны, когда требовались не аналитические публикации, а убежденная сильная агитация. Слово должно было стрелять. В это время я узнал не только всю горячность, спешность каторжно-трудной журналистской работы. Но узнал и действенность ее, ощутил, что находишься в боевых порядках со всеми, кто воевал.
К концу войны писатель во мне подавил журналиста. И это было закономерным. Появилась возможность осмыслить происходящее, усилилась жадность как можно больше увидеть, запомнить, почувствовать. Я вполне понимал: война и будет моим писательским багажом. Понимал и громадную ответственность перед людьми: я был свидетелем огромной драмы, мои показания после войны будут нужны.
П.: Война оказалась не такой, как мы ее представляли…
С.: Да, это так. И в Дневнике я пометил в первые дни: «Война не такая, как мы писали о ней. Это горькая штука».
П.: Рядом с этими Вашими строчками я прочел в Дневнике и такие: «Когда по дороге проверяли документы, я левой рукой показывал их, а правой держал наган. Потом у меня это вошло в привычку». На отдельный листок я выписал из Дневника все переплеты, в какие Вы попадали на фронтовых дорогах, все случаи, когда Дневник мог бы оборваться и навсегда. Выход из окружения, хождение с нашей разведкой к немцам, поход на подводной лодке минировать румынский берег, бросок под разрывами мин на Арабатской стрелке… Словом, много было случаев умереть. Скажите, в какой момент Вы ближе всего увидели смерть и в каком образе она Вам запомнилась?
С.: Работа журналиста, если, конечно, он не околачивался при каком-нибудь крупном штабе (а такое случалось), была трудна и опасна.
Но я писал в Дневнике и сейчас хочу подчеркнуть: это все же была не самая трудная и не самая опасная работа на войне. И хотя нашего брата «с лейкой и блокнотом» полегло немало, все же не мы лежали в окопах в ожидании танков, не мы поднимались в атаку… Словом, в разговоре о войне все должно быть на своем месте…
П.: Страх смерти…
С.: Я думаю, смерти страшился каждый.
Другое дело, как держал себя человек. Если не терял головы, превозмогал страх опасности — это сохраняло жизнь чаще, чем трусость. Я видел много отчаянно смелых людей, но никогда не верил, что человек не боится смерти. Сам, вспоминаю, труса как будто не праздновал, но мысль: «Вот поеду и, может быть, уже не вернусь» — постоянно в сознании была. Я запихивал ее подальше, поглубже, но она все же выплывала.
Любопытно, что страх смерти повышался, когда усиленно работал над какой-нибудь литературной вещью. Помню, дописывал последние главы повести «Дни и ночи». Наверное, как это свойственно нашему брату, я придавал еще не законченной повести большее значение, чем она имела. Опасение: «Вот поеду и уже не вернусь, не закончу» — обостряло чувство самосохранения. Но я немедленно замечал: реже рискуешь — меньше видишь, хуже пишешь.