Полное собрание сочинений. Том 11. Война и мир. Том третий
Шрифт:
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось всё то, что именно было поручено ему, всё то казенное, чт`o ему должно было вывезти. Вывезти всё не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого?» думал он. «Разумеется не я. У меня всё было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого-то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали
«Ваше сиятельство, из Вотчинного Департамента пришли, от директора за приказаниями... Из Консистории, из Сената, из Университета, из Воспитательного Дома, викарный прислал... спрашивает... О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель... из желтого дома смотритель»... всю ночь не переставая докладывали графу.
На все эти вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что всё старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем-то и что этот кто-то будет нести всю ответственность за всё то, что произойдет теперь.
— Ну скажи ты этому болвану, — отвечал он на запрос от Вотчинного Департамента, — чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади, пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
— Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
— Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё... А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и Бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя.
— Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
— Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
— Верещагин! Он еще не повешен? — крикнул Растопчин. — Привести его ко мне.
XXV.
К 9-ти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, чт`o им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтоб ехать в Сокольники и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, небурное время кажется, что только его усилиями движется всё ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю-администратору, с своею утлою лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа, и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но ст`oит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это-то раздражало его.
Полицеймейстер, которого остановила толпа, и адъютант, который пришел доложить, что лошади готовы, вместе вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшего его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную, светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что-то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.
— Готов экипаж? — сказал Растопчин, отходя от окна.
— Готов, ваше сиятельство, — сказал адъютант. Растопчин опять подошел к двери балкона.
— Да чего они хотят? — спросил он у полицеймейстера.
— Ваше сиятельство, они говорят, что собрались итти на французов по вашему приказанью, про измену что-то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал.
Ваше сиятельство, осмелюсь предложить...— Извольте итти, я без вас знаю, что делать, — сердито крикнул Растопчин. Он стоял у двери балкона, глядя на толпу. «Вот чт`o они сделали с Россией! Вот что они сделали со мной!» думал Растопчин, чувствуя поднимающийся в своей душе неудержимый гнев против кого-то того, кому можно было приписать причину всего случившегося. Как это часто бывает с горячими людьми, гнев уже владел им, но он искал еще для него предмета. «La voil`a la populace, la lie du peuple», думал он, глядя на толпу, «la pl`ebe qu’ils ont soulevee par leur sottise. Il leur faut une victime», [224] пришло ему в голову, глядя на размахивающего рукой высокого малого. И потому самому это пришло ему в голову, что ему самому нужна была эта жертва, этот предмет для своего гнева.
224
«Вот она чернь, эти подонки народонаселения, плебеи, которых они подняли своею глупостью! Им нужна жертва»,
— Готов экипаж? — в другой раз спросил он.
— Готов, ваше сиятельство. Чт`o прикажете насчет Верещагина? Он ждет у крыльца, — отвечал адъютант.
— А! — вскрикнул Растопчин, как пораженный каким-то неожиданным воспоминанием.
И, быстро отворив дверь, он вышел решительными шагами на балкон. Говор вдруг умолк, шапки и картузы снялись, и все глаза поднялись к вышедшему графу.
— Здравствуйте, ребята! — сказал граф быстро и громко. — Спасибо, что пришли. Я сейчас выйду к вам, но прежде всего нам надо управиться с злодеем. Нам надо наказать злодея, от которого погибла Москва. Подождите меня! — И граф так же быстро вернулся в покои, крепко хлопнув дверью.
По толпе пробежал одобрительный ропот удовольствия. «Он, значит, злодеев управит усех! А ты говоришь француз... он тебе всю дистанцию развяжет!» — говорили люди, как будто упрекая друг друга в своем маловерии.
Через несколько минут из парадных дверей поспешно вышел офицер, приказал что-то, и драгуны вытянулись. Толпа от балкона жадно подвинулась к крыльцу. Выйдя гневно-быстрыми шагами на крыльцо, Растопчин поспешно оглянулся вокруг себя, как бы отыскивая кого-то.
— Где он? — сказал граф, и в ту же минуту как он сказал это, он увидал из-за угла дома выходившего между двух драгун молодого человека с длинною тонкою шеей, с головой до половины выбритою и заросшею. Молодой человек этот был одет в щегольской когда-то, крытый синим сукном, потертый лисий тулупчик и в грязные посконные арестантские шаровары, засунутые в нечищенные, стоптанные тонкие сапоги. На тонких, слабых ногах тяжело висели кандалы, затруднявшие нерешительную походку молодого человека.
— А! — сказал Растопчин, поспешно отворачивая свой взгляд от молодого человека в лисьем тулупчике и указывая на нижнюю ступеньку крыльца. «Поставьте его сюда!» Молодой человек, брянча кандалами, тяжело переступил на указываемую ступеньку, придержав пальцем нажимавший воротник тулупчика, повернул два раза длинною шеей и вздохнув, покорным жестом сложил пред животом тонкие, нерабочие руки.
Несколько секунд, пока молодой человек устанавливался на ступеньке, продолжалось молчание. Только в задних рядах сдавливающихся к одному месту людей слышались кряхтенье, стоны, толчки и топот переставляемых ног.
Растопчин, ожидая того, чтоб он остановился на указанном месте, хмурясь потирал рукою лицо.
— Ребята! — сказал Растопчин металлически-звонким голосом, — этот человек, Верещагин — тот самый мерзавец, от которого погибла Москва.
Молодой человек в лисьем тулупчике стоял в покорной позе, сложив кисти рук вместе пред животом и немного согнувшись. Исхудалое с безнадежным выражением, изуродованное бритою головой молодое лицо его было опущено вниз. При первых словах графа он медленно поднял голову и поглядел снизу на графа, как бы желая что-то сказать ему или хоть встретить его взгляд. Но Растопчин не смотрел на него. На длинной тонкой шее молодого человека, как веревка, напружилась и посинела жила за ухом, и вдруг покраснело лицо.