Полукровка
Шрифт:
Профессор встретил ее в прихожей. Едва взглянув, Маша почувствовала ужас и отвращение: на хозяине был надет спортивный костюм. На взгляд постороннего, в этом не было ничего особенного: мягкие штаны, стянутые в лодыжках, широкая трикотажная кофта, облегающая живот. Отвратительным ей показался темно-серый цвет. Одеваясь второпях, профессор натянул кофту на левую сторону, так что мягкий начес оказался снаружи. Серый начес походил на короткую волчью шерсть. Мысль о побеге занялась в Машином мозгу. Отступая в сторону, профессор вежливо улыбнулся. Помедлив, она все-таки вошла.
В
Теперь, оказавшись в квартире, которую про себя назвала логовом, Маша прислушивалась растерянно. Успенский ходил по комнате, ступая как тень. Кажется, он пытался прибраться. До Машиных ушей доносилось какое-то шуршание и бряканье. Наконец, возвратившись на кухню, он улыбнулся виновато: «Пусто. Так что перейдем к делу».
Поборов себя, Маша выложила на стол исписанные листки. Привычно, словно дело происходило за кафедральной загородкой, профессор уселся напротив. Она докладывала тихим голосом, формулируя промежуточные выводы, и, пытаясь следовать за ее мыслью, Успенский отгонял от себя другую, сверлившую мозг. Сознание, затуманенное водочными парами, сосредоточилось на женщине, пришедшей к нему в дом. Сюда она явилась по доброй воле. Звериное нутро, выпущенное из институтской клетки, нашептывало скверные слова.
«Я не понял... – Успенский прервал течение ее мысли. – Ты водку-то пьешь?» Маша запнулась: «Н-нет... Да. Не знаю». «Жаль, – он сказал и почесал шею, – а то... Я мог бы сходить».
Маша молчала, перебирая листки. Мысли, сложенные из написанных слов, распались.
«Хорошо. Сходите», – она думала о том, что перед тем, как выйти на улицу, ему придется во что-нибудь переодеться, скинуть с себя волчью шерсть. «Магазин прямо в доме, внизу, на первом этаже. Хожу, как к себе в погреб», – с трудом попадая в рукава, он натягивал крашеный тулуп. Дорогая дубленка, в которой профессор приходил на работу, висела на вешалке.
Натянув тулуп, он направился к двери. Так выходило еще страшнее: волк в овечьей шкуре. Зверь, состоящий из двух разных половин.
«Совсем как я», – дожидаясь его возвращения, Маша думала о своей нечистой крови.
Входная дверь хлопнула. Сбросив овечью шкуру, Успенский перекатывал бутылку из ладони в ладонь.
– Выпей, порадуй мальчика, – свернув пробку, профессор вывел странным, поганым говорком. Черты лица, обращенного к Маше, заострились, молодея. Она поднялась и, оглядевшись, нашла стакан.
– У вас нет рюмок? – подняв к свету, она рассматривала грязноватый стакан. Стекло было подернуто разводами.
– А хер их знает. Были, да Зинка-сука разбила. Баба с норовом, – он причмокнул, ей показалось, восхищенно и опрокинул в горло.
– Знаете, – Машины губы дернулись, – не знаю, как вам. А мне легче, когда вы находитесь в человеческом облике.
Туман, застивший его глаза, медленно расходился: «В
человеческом? – Успенский усмехнулся угрюмо. – Это можно». – Подцепив вилкой, он тянул из миски длинные капустные пряди. Голова, запрокинутая назад, приноравливалась, стараясь ухватить зубами. Упершись глазами в стол, профессор пережевывал сосредоточенно.– Будь ты дурой, – протяжный говорок исчез, он поднял тяжелые глаза, – одной из этих, – он махнул рукой, как будто за окном летали несметные стаи дур, похожих на голубей, – я решил бы, что тебе чего-то от меня надо. Ну, не знаю, чего там добиваются дуры: зачеты, оценки, аспирантура. С оценками ты сама справляешься, аспирантура – дело решенное. И ты не дура. Что? – глазами, подернутыми горечью, он смотрел внимательно и угрюмо.
– К вам, – Маша подняла стакан, – приходят исключительно по необходимости?
– По необходимости? – он мотнул головой, не то переспрашивая, не то соглашаясь. – Вот именно. Ну, и какая же у тебя?
Отставив стакан, Маша собирала разложенные бумаги.
– Постой. Не надо, – он говорил по-человечески. – Что случилось? Сядь и объясни.
– Шестого апреля, когда мы – в вашем кабинете, – она замолчала, не зная как продолжить. – Вы сказали, что дали клятву...
– И что? – Успенский спросил, не сводя глаз.
– Все – значит, все. Я – женщина. И я не хочу, чтобы вы делали для меня исключение.
– Женщина?! – он захохотал и отпихнул капустную миску. – Значит... Надо понимать, ты на меня обиделась?
– Нет. Какая разница... Я пришла, а дальше – дело ваше.
Поднявшись, Успенский заходил по кухне, заглушая помехи. Мозг, тронутый водочным духом, обретал ясность. Скверные слова, выбившиеся из-под спуда, канули в глубину. Вместо них поднимались мысли, выкрашенные другой скверной, рядом с которой меркли любые скверные слова.
«Неужели Нурбек?» – Успенский прикидывал про себя.
Будь перед ним любая другая, стратегия декана выступила бы ясно и прозрачно. В данном случае, напряженно думал Успенский, получается как-то кривовато. Если бы декан против него замыслил, эту – он посмотрел внимательно – Нурбеку вряд ли удалось бы уговорить.
«Хотя... Кто его знает...»
Три года, определившие остальную жизнь, научили главному – по гнилой логике большой зоны сойтись могло и так, и так.
В том, что декан ненавидит его люто, сомнений не было. Это Успенский объяснял по-своему, легко. Тому, кто бывал, объяснение являлось само. Закон, который Успенский вывел в далекой юности, гласил: все, оставшиеся в живых, делятся на две неравные части. Сидельца можно определить с первого взгляда. Те, кто топтал землю по другую сторону, безошибочно чуяли своих. Те, кто по эту сторону, – тоже. Запах мерзлой земли, въевшийся в его плоть, достигал их ноздрей.