Поляна, 2012 № 01 (1), август
Шрифт:
— Валер, я даже бином Ньютона секу. А вот «трига» — это такой полутемный лес.
— Время есть — подтянешь.
— Да ты послушай. Я тебе честно говорю. У меня нет математических способностей. Если я что-то и смогу сделать, так только письменную. А устная, а физика?
— Это не твоя забота. Кто-нибудь у тебя есть в классе из наших?
— Петров, в параллельном.
— Это удачно. Как у него с математикой и физикой?
— С математикой вроде нормально.
— Петров — это очень хорошо! Такой же белобрысый, как я и тоже в очках. Вовка, а ведь он на меня больше похож, чем ты.
— Ну, и что?
— Дура! Ведь на экзаменационном билете будет моя фотокарточка. Понял?
Да, теперь я и понял и вспомнил. Когда-то очень давно, когда мне было всего лет девять, не больше девяти лет, Валерка как-то для своих нужд варганил справку об освобождении от школы.
— Смотри и учись, пока я жив.
На бланке поликлиники он нацарапал стандартный текст. Я очень хорошо знал его безупречный почерк и просто вытаращился на эти каракули. Тут ничего нельзя было понять.
— Непонятно написано, — сказал я.
— Учти на будущее: все медики пишут, как курица лапой.
— Но справка без печати — фигня, — сказал я.
— Все учел. Смотри и запоминай.
На отдельном листочке лиловыми чернилами он по линейке начертил два треугольника, внутренний и внешний. Затем, прицелясь пером, погнал какую-то надпись, которую я никак не мог прочитать.
— Понял? — спросил он.
— Нет. Ничего непонятно.
— Тогда учимся дальше. — Он облупил и очистил сваренное вкрутую яйцо, осторожно приложил его к тем треугольникам и покачал им, туда-сюда. Потом приложил яйцо к липовой справке и тоже покачал им влево-вправо, вверх-вниз. Когда он оторвал яйцо от справки — она была готова и выглядела лучше настоящей. Все буквы на печати теперь отлично читались. Оказывается, на той бумажке он их специально писал шиворот-навыворот. Оказывается, на самой настоящей печати все буквы тоже пишутся наоборот. Я все прочитал и сказал:
— Только, Валер, в слове «Для бюллетеней» — два «л».
— Что? — завопил он, как резанный. И наградил меня такой макарониной…
В начальных классах я вообще был отличником, и меня удивляло, что брату неинтересно по-настоящему учиться, что даже ежедневно посещать школу ему тяжело. Но дважды подряд состряпать липовую печать ему и не сложно, и интересно. В нем сталкивались, накладываясь и пересекаясь, два стремления: желание рисовать и тяга к свободе. Возможно, два эти стремления вообще составляют неразлучную пару и могут жить только вместе? При правильном направлении он мог бы найти себя в качестве свободного художника, или кого еще там? Но кто же мог уловить, оценить и правильно понять эти завихрения в моем брате?.. Таких людей рядом не было.
Многое тут упиралось в Валеркино сиротство, которое я никогда не мог по-настоящему почувствовать, ведь мой папа немножечко был и его папой. Но мама остро чувствовала его сиротство и, как могла, прикрывала Валерку от ярости этого мира. Брат всегда был первейшей маминой заботой. Чтобы каждой детской душе хватало родительской любви, папа брал иногда меня в магазин как бы за продуктами. «Пойдем, не пожалеешь», — заманивал папа. А уж в магазине, втайне от других, поил соками. Это был небольшой приварок к общему довольствию от главного добытчика. Я просил всегда два стакана: виноградный и томатный. Сначала выпивал виноградный, потом, не спеша, подсаливал томатный и размешивал соль ложечкой. И каждый раз, мучаясь совестью, вспоминал, что подсаливать томатный когда-то научил меня брат. А я, гад, теперь пью тут сок без него. Извиняло меня только одно: Валерки никогда в это время не было дома. Он учился во вторую смену. В ответ мама, когда ругала брата за прогулы и двойки, никогда не ругала его одного. Без вины виноватого меня — тоже. Зачем? Впрок, на все будущие времена. Мне это казалось несправедливостью — при хорошей учебе получать разносы за двойки, а маме — высшей справедливостью. Но ее справедливость существовала в каких-то слишком сложных для моего сознания формах.
И все же, мое школьное благополучие действительно оказалось временным. Это открылось в десятом классе, когда все у меня посыпалось из рук. Виновница моего краха была на год моложе и училась в девятом.
Иногда, когда я сталкивался в коридоре с завучем, он всегда подходил, брал меня правой рукой за шею и мял, мял ее, одновременно назидая:
— Ну что, красавчик? Девятый класс закончил еще так-сяк, подавал надежды. А сейчас — просто из рук вон. Одни двойки и тройки. Или мне все-таки наведаться в дом девятнадцать, квартира тридцать? А?
Я внутренне холодел. Откуда он узнал? Ведь это был ее адрес. Не завуч, а какое-то КГБ, все знает обо всех.
— Ну, ладно-ладно, — примирительно говорил он, пригибая мою голову и целуя в лоб. — Иди!
Такова была система воспитания в этой школе, и в тот момент я ее ни за что не променял бы на прежнюю. Все-таки в этом пристальном надзоре чувствовалось что-то отечески
теплое, человечное.В прежней же школе в отношениях учителей с учениками царила вечная зима. Словно кто-то, очень строгий, каждое утро проводил накачку преподавательского состава:…И действуйте только согласно инструкциям РОНО. Никакой близости с учениками! Немедленно пресекайте со стороны учащихся все попытки фамильярного обращения. В отношениях с учащимися не должно быть ничего личного! Помните, у некоторых так называемых учеников усы скоро с вот эту швабру будут. Расслабитесь — будете им за водкой бегать!
Как-то я Галке стал нахваливать Наталью — нашу преподавательницу по литературе. В ее манере вести урок чувствовался не обычный учитель. Чувствовалось, что она сама — человек той высокой культуры, о которой рассказывает. В ее рассказах о литературе всем хватало места. Кроме имен писателей часто мелькали имена художников и композиторов. Видимо, и живопись, и музыка тоже ей были не чужды. Однажды для классного сочинения она дала нам такую странную тему, как будто мы не ученики обычной, никак не профилированной школы, а абитуриенты Литературного института. Каждому был выдан маленький листочек, и на нем — всего три строчки. Перед тем, как нам окончательно окунуться в чернила, Наталья обратилась к классу с такими словами:
— Друзья! (Характерно ее обращение к нам. Не «товарищи», не «братцы-кролики», не «господа». А «Друзья!») Друзья! Перед каждым из вас лежит листочек с трехстишием. Это классическая японская поэзия, очень древняя, в образцах великих мастеров прошлого. Она не всегда проста для понимания. Над ней стоит подумать, и тогда вам могут открыться удивительные тайны нашего мира. Для того чтобы писать поэтические миниатюры, требуется особое призвание. Слишком мало на такое трехстишие отпущено слов. Следовательно, это должны быть тщательно отобранные слова, что дает подобной поэзии печать особой изысканности. Такие трехстишия называются «хокку». Вот вы и узнали первое японское слово, и хорошо, что этим первым словом стало слово культуры… Каждый, подумав, напишет, что он думает об этом тексте, как его понимает. Не более одной страницы, можно и меньше. Начинайте!
Я прочитал свое хокку:
О, не топчи, постой! Здесь светляки сияли Вчера, ночной порой.И все? Какая досада! Что же можно об этом написать? Страничку… Я и двух слов не напишу. Что там? «О, не топчи, постой»! Ну, и что? О, не топчи… О, не топчи… Что не топтать-то? Что, что? Траву, наверно… А кому он говорит-то? И откуда он знает, что вчера они сияли, светляки? Он тут, что ль, вчера уже был? Шлялся тут, наверное, в полном одиночестве? А они ночью-то и светили, и отлично были видны, до того яркие, что и ступить нельзя. Везде они. Темная, безлунная ночь, и без них был бы полный мрак, и страшно и уныло. Потому их так много, и они, не горя, горят. Но если переключить зрение и увидеть не массу крохотных огоньков, а один — единственный. Он так мал — меньше точки в моей тетради, но зачем и кем он сюда назначен, я не знаю. Это его тайна. Кто ж осмелится на него наступить?! Нельзя тут ходить, но и не видеть, не знать ничего об этом сиянии тоже нельзя. Мы же вместе живем, одновременно. Мы — современники. В темные, безлунные ночи он вместо луны. Он не может ее заменить, но их, его братьев, много, и потому человеку и зверю в этой кромешной тьме немного светлей и утешительней. Что там дальше? — «Вчера, ночной порой». Вчера поэт был здесь ночью и видел их. А сегодня пришел днем и не один, а, может быть, со своей девушкой? Светляков не видно теперь, при свете дня. Она их не видит. И только ее друг, поэт, знает, что они по-прежнему здесь. Значит, поэт видит невидимое? Ни для кого невидимое видит один поэт и делает его видимым для своей девушки и для всех нас. И только он может сказать ей днем: «О, не топчи, постой»! Он знает таинственную сторону природы. Но только это не тайны кладоискателей, авантюристов и отравителей, и прочая мура. Это хрупкие тайны нашего обычного мира.
Когда я на следующем уроке получил свой листочек, там снизу было приписано красными чернилами: Вы увлеклись и не заметили, что называете современником светлячка, который сиял и отсиял восемьсот лет назад. Но это мелочь. Браво! 5.
— Представляешь, — сказал я Галке, — я надеялся хотя бы трояк получить. А тут вдруг пятерка за какие-то десять строчек! По полбалла за строчку. Нет, Наталья — не от мира сего.
— Конечно, не от мира, — сказала Галка. — Я ее лучше знаю. Она же у нас классная. (В то время у каждого класса был свой классный руководитель.)