Полынь
Шрифт:
Людмила шла, обходя в модных туфельках лужи, посмеиваясь, поглядывала на тесно придвинутые к булыжной мостовой дома — она совершенно не узнавала городок.
Глянула в окошко парикмахерской с уже выставленной второй рамой: там курносая девушка-мастер, посверкивая ножницами, упорно трудилась над чьей-то шевелюрой. Людмиле было приятно наблюдать за изумленным выражением на лице парикмахерши, когда та, оторвавшись, ее увидела.
— Я бы здесь уже жить не смогла, — призналась Людмила, снова с иронией во взгляде оглянувшись на хлопотливую парикмахершу.
— Не смогла? —
— Да. Каждому свое.
— Это верно. Ты любишь Москву?
— О, безусловно: это же чудесный город! — откликнулась она быстро.
— А я плохо ее знаю, — что-то припоминая, сказал отец. — В войну провозили: темно, ни огонька, трудно было на нее смотреть, на такую.
Людмила закурила, но тут же притушила стеснительно папироску: в райцентре женщины этим не занимались, и на нее обращали внимание.
— Курить что — мода?
— Общее поветрие. Вообще успокаивает.
Они вышли на окраину, спустились к одиноким, старым, заброшенным сваям разрушенного в войну моста. Вода шипела и лизала зеленое, оплывшее слизью дерево, кипела коловертью — видимо, крутили глубинные ключи.
Людмила, облокотившись о сваю, сняла по очереди туфли, покачивая головой и приговаривая: «Оля-ля», вытерла их обрывком газеты.
— Надо было резиновые сапоги надеть, — сказал отец.
Людмила удивленно посмотрела на него:
— Что ты, это же невозможно! Я не ступлю и шагу без высоких каблуков.
Помолчали. На середине звонко всплеснула рыба. Щука, должно быть. Возможно, сом: тут, в тихом месте, они водились. Над обмелевшей заводью стоял и тихо колыхался синий прозрачный пар испарений. Между зеленых, обомшелых свай быстро скользила тень щуки. Пахло илом, гниющими осокорями и едва внятно разлитым в воздухе тонким и нежным соком набухающих вербовых почек.
— Как ты живешь, дочка?
— Думаю, хорошо.
— Я рад, если так. Ты в этом году институт заканчиваешь?
— Собственно, я уже ВГИК кончила: теперь у меня начинаются съемки по дипломному фильму. И в другом фильме еще снимаюсь.
— Тяжело?
— Иногда. Но я уже все-все знаю, — уверенно произнесла она и, едва докурив, всунула в яркий рот новую сигарету. — А было тяжело, попыхтела. Я все-таки неплохо училась. Мастера довольны.
— Зря так много куришь, — сердечно сказал отец.
— Нервы успокаивает, — отозвалась, глядя на реку.
— Нервы? Ты здорова? — Он встревожился.
— Здорова, — прищурилась, сдвинув брови: к углам глаз сбежались тонкие морщинки, и лицо стало заметно старше.
Егор присматривался к ней.
— Денег тебе хватает, что я присылаю?
— Спасибо, папа. Денег у меня много. За мою первую роль хорошо заплатили. Я тебе обязательно скоро пришлю приличную сумму.
— Ты неуравновешенно живешь? — осторожно спросил он.
Было долгое молчание. Ей сделалось немножко неудобно под отцовским взглядом.
— В искусстве нельзя жить уравновешенно, талант сохнет, — проговорила она наконец.
— И ты считаешь себя талантливой? — Он внимательно, как будто отыскивая что-то особенное, смотрел ей в глаза.
Она, видимо, находилась в том состоянии своей
исключительности, что не могла понимать его слов. Она с легкой улыбкой, как взрослая на маленького, смотрела сейчас на отца.— А разве это не так? — спросила она.
— Артистов нынче много. Тут великий ум не требуется… Ты уж извини за невежество, а многие телевизорные художества любить я не могу. Лучше вон птиц послушать.
— Ты, папа, консервативен, — с тонкой улыбкой на губах заметила дочь. — Новый, знаешь, век — новые песни.
На это он ничего ей не ответил и спросил немного погодя:
— Загуливаете?
— Бывает. Это мы любим, — она непонятно и неприятно, как уже опытная женщина, рассмеялась и поправила свою высокую огненную прическу.
Отец напряженно поморщился, потом спросил:
— О будущем как думаешь? Ты в Москве, значит, останешься?
— Да, конечно, — быстро сказала она. — Где же еще? Теперь все остаются в Москве.
— Понимаю. У Валерия квартира есть?
— У его родителей приличное жилье. Да и сами что-либо придумаем.
Отец задумался и будто отошел в сторону, чтобы оттуда, издалека, получше разглядеть и дочь, и ее друзей… «Силы, здоровья, свежести сколько! Только бы радоваться, только топтать траву и жить, жить, жить…»
Пробежали, перегоняя друг друга, крича и визжа, с удочками в руках ребятишки. Один, поддергивая штанишки и крутя стриженой головой, что-то прокричал им.
В небе как серебро рассыпали — залился жаворонок.
Егор, запрокинув голову, радостно поискал упругий комочек, а потом посмотрел на дочь. Ему хотелось, чтобы она тоже взволновалась и откликнулась на этот чистый зов жизни, но та стояла равнодушная и, как он почувствовал вдруг, чужая — подпиливала ногти.
— Постарел ты, папа, изменился, — ласково сказала Людмила, легко дотронувшись рукой до его плеча.
— Есть малость.
— Ты мог подумать: «Накрасилась». Я и сама знаю, что не такая была, — голос Людмилы чуть-чуть дрогнул.
— Но с тою, Люда, разницей, что жизнь человека не звук, который глохнет в пространстве.
— Что-то похожее я слышала от тебя и раньше.
— Я принципов не меняю.
— Пошли, укладываться нужно. Нам уезжать пора.
— Отцов и детей, оторванных друг от друга, у нас нет. Реку питают ручьи — жизнь обогащают дети. Есть негодные родители — есть такие же дети. Только и всего. Так и не иначе, — говорил Егор, когда они поднимались по крутой улочке. — Меня, не скрою, тревожит твое будущее. Не знаю, прав ли, но есть такое скрытое отцовское чувство — боюсь за тебя. Боюсь.
— Я-то проживу, — откликнулась она, удивленная. — Мне всюду везет. С чего ты взял?
Утром пешком пошли на станцию. Глинистая, разъезженная дорога за Днепром тянулась на изволок. Егору было трудно идти, глаза постоянно застилала какая-то муть, кололо в боку, но он изредка шутил и самым последним волочил ноги.
В желтом зале станции было холодно и пустынно. Две старухи сидели на деревянной скамье и что-то ели из кошелки, разложенной на коленях.
Гвоздев купил на всех билеты.