Помни Рубена
Шрифт:
Но тянул он его совсем не туда, куда нужно было Жану-Луи, и тот начал как-то нерешительно упираться. Тогда незнакомец сказал:
— Не дури, музыкант! Пошли подобру-поздорову. У тебя за спиной еще один человек, это бандазало. Он пристрелит тебя, как шакала, если ты будешь валять дурака или вздумаешь кричать. Оглянись, если не веришь. Ну, давай…
Мамлюк обернулся: в нескольких шагах позади них и впрямь шел человек, держа в руке какой-то предмет достаточно внушительного размера, чтобы его можно было различить в ночной темноте, и в то же время не настолько громоздкий, чтобы возникла надобность скрывать его при неожиданной встрече. Жан-Луи вздрогнул: ему ли было не знать, что с бандазало шутки плохи, что перед ними трепещут даже самые высокопоставленные полицейские чиновники.
В Кола-Коле, несмотря на отсутствие уличного освещения,
— Remember Ruben!
— Помни Рубена!
Эта фраза на пиджин, увековечившая память о герое Кола-Колы, в смерти которого теперь почти не оставалось сомнений, стала обычной формой приветствия в пригороде, особенно среди самых юных его обитателей.
До слуха Жана-Луи донесся пронзительный визг новорожденного, потом его сменил низкий и ворчливый мужской голос, то и дело перебиваемый серебристым смехом — смеялась, должно быть, совсем молоденькая женщина; но непонятно было, чем занимается эта пара: то ли, запершись дома, собирается предаться любви, то ли, умиротворенная и счастливая, решила для полного удовольствия прогуляться перед сном.
Жан-Луи думал о том, что здесь он родился и здесь мог бы счастливо прожить свою жизнь. У него подкашивались ноги, точь-в-точь как у смертника, которого ведут на эшафот; он цеплялся за своего ночного спутника, и тому вскоре пришлось подбадривать его, утешать. Его помутившийся взор пытался пробиться сквозь однообразную липкую тьму, застилавшую все вокруг, тщетно ища в ней хоть какой-то просвет — последнюю милость судьбы. Значит, этот ужас, этот кошмар — последнее, что ему суждено увидеть в жизни, а потом он захлебнется этим мраком, как утопающий, корчась в предсмертных судорогах, захлебывается глотком грязной воды. Он содрогался от жалких беззвучных рыданий, словно изношенный мотор, готовый вот-вот заглохнуть навсегда.
Жана-Луи втолкнули в тесное помещение, приготовленное для допроса, крепко завязали глаза в темноте и усадили в старое плетеное кресло; потом кто-то зажег керосиновый фонарь и поднес к его лицу, чтобы опознать задержанного. Ошибки быть не могло — это был тот самый опасный мамлюк, которого опытные подпольщики Кола-Колы называли человеком без сердца и без жалости, которого они считали едва ли не самым циничным осведомителем за всю историю колонии, мерзавцем, способным донести на родную мать, ожидая, когда за нею явятся сарингала, он не постеснялся бы, играя на материнских чувствах, вытянуть у нее последние сбережения, чтобы присовокупить их к тридцати сребреникам, полученным за донос, и в ту же ночь просадить все эти деньги, устроив дикую оргию.
Вокруг него сгрудились члены Постоянной комиссии Верховного комитета, люди уже далеко не молодые, успевшие за свою долгую жизнь повидать немало мамлюков. Их душил гнев при мысли о той моральной низости, до которой докатился этот совсем еще молодой парень, можно сказать молокосос, — казалось, таившаяся в нем скверна проступала на его лице зловонными нарывами или струпьями проказы. Жан-Луи заливался беззвучными слезами: они текли по его щекам из-под повязки, скрывавшей глаза. Он то всхлипывал, захлебываясь рыданиями, рвавшимися из глубины груди, то стонал по-мальчишески ломким и каким-то противным козлетоном; в этом желторотом мерзавце было противно решительно все. Мор-Замба, которому вместе с Джо Жонглером в порядке исключения позволили присутствовать на этом заседании, терзался, глядя на него, словно тот был его младшим братом. До самого последнего времени он не подозревал об истинной сущности Жана-Луи; те, кому была известна вся подноготная мамлюка, словно бы стыдились открывать ее человеку, который делил с ним кров и стол, сделался почти что членом его семьи и, возможно, питал к нему дружеские чувства.
В комнату без стука вошел какой-то человек и усталым, но веселым голосом поздоровался с собравшимися:
— Remember Ruben!
— Помни Рубена! — ответили ему.
— Простите, товарищи, — продолжал вошедший, — я не мог прийти раньше. Можно начинать. Жан-Луи, — обратился он к задержанному, — тебе уже вынесен смертный приговор. Но мы приостановили его исполнение: быть может, ты еще не заслужил смерти. Нам известны все твои преступления, но мы хотели бы знать также и о замыслах твоих хозяев — ведь речь идет не
только о будущем нашего движения, но и о судьбе целого города. Я имею в виду Кола-Колу — в ней как-никак триста тысяч жителей. Отвечай нам честно, откровенно, и тогда, быть может, мы согласимся пересмотреть приговор.Один как перст в центре бледного светового круга, отбрасываемого керосиновым фонарем, окруженный тьмой и судьями, чьих лиц он не смог бы разглядеть, даже не будь на нем повязки, Жан-Луи, не переставая всхлипывать, принялся говорить — много и охотно. Члены Постоянной комиссии сразу почувствовали, что он не лжет, что правда срывается с его губ словно бы сама собой, как бьющий из-под земли источник, чья струйка захлебывается от собственного напора, с трудом пробиваясь сквозь узкую щель. Сообразно с тем, на каком языке ему задавали вопросы, он отвечал то на пиджин, то по-французски, с той преувеличенной готовностью, которая присуща только добровольным перебежчикам.
Насколько ему известно, власти не собираются в ближайшее время вступать в открытое сражение с Кола-Колой. Крах предыдущих попыток такого рода заставил их в конце концов осознать всю опасность недооценки сил рубенистов. Они бросятся в следующую схватку, лишь когда накопят силы и будут заранее уверены в победе. Правители колонии выработали двойную стратегию: военную и дипломатическую. В военном отношении они ожидают подкрепления живой силой и техникой. Колония, собственно говоря, никогда не располагала ни регулярными войсковыми подразделениями, ни настоящим вооружением, но белые сумели внушить африканцам, что в колонии присутствует огромный контингент войск, так что покой и безопасность привилегированной части населения зиждились исключительно на этой лжи. Переоценивая силы колонизаторов, африканцы находились в постоянном страхе, пребывали в покорности. Но теперь с этим покончено: немногочисленные вооруженные силы колонии, всего каких-нибудь десятка два батальонов — весь их личный состав, с трудом сдерживали натиск первой линии фронта рубенистов. Вплоть до последних политических перемен в Париже в колонии больше всего опасались появления второй линии фронта, которой им нечего было бы противопоставить.
— Стало быть, теперь они уже не боятся возникновения этой второй линии фронта?
— Боятся, но меньше, теперь они воспользуются этим, чтобы добиться подкреплений.
— А как же Алжир?
— На одной из лекций для стажеров военный эксперт заявил, что лишняя сотня тысяч солдат в Алжире ничего, в сущности, не изменит. А если их направят сюда, это будет означать решающий перевес сил. Эти подкрепления, разумеется, еще не прибыли, но они могут вот-вот прибыть, и забывать об этом не следует.
— А знаешь ли ты, приятель, такое выражение — «морочить голову»?
— Вы хотите сказать, — ответил Жан-Луи, — что эксперт поделился с нами этими соображениями в тайной надежде, что мы начнем болтать об этом направо и налево и что руководители восставших, узнав о планах своих противников, поддадутся панике? Лично я не думаю, чтобы власти хотели кому-нибудь заморочить голову. Вы, к примеру, могли бы мне приказать, чтобы вплоть до особого распоряжения я порвал все связи со своим окружением. Но для меня было бы лучше, чтобы никто не проведал, что я был этой ночью в Кола-Коле, — разумеется, если вы оставите меня в живых. Ведь я слишком много знаю.
— Приятель, ты только что сказал, что вооруженные силы колонии с трудом сдерживают натиск линии фронта рубенистов. Значит, Рубен не погиб?
— Ну и ну! Да неужели вы все еще этому не верите?
Жан-Луи уже не плакал; он заметил, что убедительность и даже некоторая дерзость его ответов не могли не произвести хорошего впечатления на этих бойцов, которые, сами того не сознавая, превыше всего ценили в человеке мужество. Кроме того, он оказал колейским руководителям неоценимую услугу, так что теперь его жизнь была, надо полагать, вне опасности. Да, Рубен погиб — сомневаться в этом не приходится; именно его труп был в течение целого дня выставлен на всеобщее обозрение в Бумибеле, его родной деревне. Нет, это не пустой слух, пущенный властями для того, чтобы обескуражить подпольщиков и бойцов-рубенистов. Один боец, принадлежавший к близкому окружению Рубена, был завербован агентами колониальных властей; они сулили ему золотые горы, если он укажет им тайное убежище вожака. Тот сперва колебался, но, получив огромный задаток, не выдержал. Рубен был выслежен и схвачен; его судили прямо на месте и тут же привели смертный приговор в исполнение.