Помочь можно живым (сборник)
Шрифт:
Большие окна зала были занавешены шторами белого атласа в шикарную кабинетную складку, покойные кресла окружали низкий восьмиугольный столик. На полу, конечно, ворсистый ковер.
Впрочем, все это я разглядел лишь со временем, поскольку, едва перевалив через подоконник, был окружен всеобщей заботой, как инвалид Великой и Беспощадной войны с однообразием жизни. Меня усадили в кресло, разули, велели шевелить ногой, спрашивали без перерыва: «Так не больно? А так?» На что я, смущённо улыбаясь и поглаживая сильно заплывший сустав, отвечал:
– Да ерунда! Сам виноват. Фанера, что возьмешь?
По всему
– Жить будет, – сказала она, – но с фортепьяно придется расстаться.
– Ну-ка, сейчас мы его полечим! – засуетился Миша. Он стал раскладывать принесенную снедь на столе.
– Грибы, грибы же где? Хлеба порежьте! Алина! Расставляй-ка, благословясь, посуду! Горчицу брали?
Я не без удивления следил за его медицинскими приготов¬лениями.
Наконец, стол был накрыт.
– Ну, кажется, все, – удовлетворенно сказал Миша и повернулся ко мне, будто предоставляя слово, – давай!
– Что давать? – не понял я.
Бакалаврин досадливо скривился.
– Неужели не дошло с первого раза? Да погляди же ты на стол! Что ты здесь видишь?
– Ну, жратву, – сказал я.
– Закуску, – тихо шепнул мне кто-то на ухо.
– Ну, закуску, – повторил я, все еще не понимая, чего от меня хотят.
– А можно ли ее есть, эту закуску?
– Можно, но… – снова прошептали позади.
– А-а! – сообразил я. – Эту закуску «грешно есть помимо водки»!
Из-за спин вдруг выступил Еремушко с целой охапкой бутылок в руках. Странно, в нашей процессии я его не замечал. Все вздохнули, как мне показалось, с облегчением и принялись разгружать Еремушку, а он, откупорив одну склянку, направился ко мне.
– Терзаешься, неразумное чадо? – произнес он с укором.
– Терзаюсь, Еремушко, – улыбнулся я, – как тут не терзаться?
– Не рек ли я тебе, говоря: остерегись?
– Рек, – я с удивлением припомнил, что Еремей действительно предсказывал мне травму и велел смотреть под ноги. Вот тебе и звезды! Эффектно, черт возьми!
– А ну, покажи уязвление, – сказал Еремушко, наливая водки себе в ладонь.
Он мял и разглаживал мой поврежденный сустав, пока не втер в него стакана полтора зелья. Еще полстакана пошло на компресс.
– Хватит, кажись, – произнес он, наконец, и принялся окутывать компресс полиэтиленом.
– Конечно, хватит! – сказал я, косясь на остатки жидкости в склянке. – Спасибо огромное! И давайте вернемся к нашим бокалам.
Я обулся кое-как и, схватив Еремея за руку, энергично ее потряс.
– Давайте выпьем за тех, кто милость к падшим с первого этапа проявлял!
– Призывал, – сказал Бакалаврин.
– Что? – не понял я.
– «Милость к падшим призывал», – повторил Миша.
– Ну, неважно! – я махнул рукой и налил Еремушке и себе. – Приятно констатировать, что нынешняя литература, в вашем лице, – я сделал широкое обнимающее движение, – это литература действия. Призывами-то нас нынче не удивишь. Призывай – не призывай… Впрочем, о чем это я? Словом, пока не забыл; спасибо вам, друзья, еще раз. За ваше здоровье!
Окно вдруг стукнуло, и в комнату бесформенной кучей ввалилась часть наружной тьмы. Грянувшись об пол, она
потянулась кверху и стала Фомой.– Пьете? – спросил Фома, как и в первый раз, но из-за одышки в голосе его звучало не осуждение, а надежда.
– Изрядно!
Он подошел к столу и уверенно отмерил свою дозу – полный стакан с прибавкой за счет сил поверхностного натяжения.
– Теперь все в сборе, – тихо сказал Миша.
Мы выпили, затопили камин. Общей беседы как-то не получалось, переговаривались между собой вполголоса. Я сел в кресло около Алины и, прожевывая закуску, разглядел присутствующих.
Нет, все-таки чертовски забавный народ – эти литераторы. Что за погибельная страсть может владеть одновременно вон тем лысым старичком в профессорских очках и вот этим долговязым пареньком? И ведь не только ими. Были здесь и другие. Была большая степенная дама, по виду из министерских жен, демократично вышедшая однако к народу в майке с Микки-Маусом. Был высокий радикальный брюнет в усах, только что сменивший, казалось, свой гусарский кивер и шпоры на спортивный трикотаж и шлепанцы. Были еще несколько человек и тоже все занятные типы, но подробно присмотреться к ним не удалось. От пережитых волнении и понесенных увечий я несколько устал и чувствовал, что веки не на шутку начинают слипаться. Огоньки свечей проплывали передо мной в мутном ореоле, а меж ними мелькали то чьи-то глаза, то всклокоченная борода, то искаженная бюстом физиономия Микки-Мауса, то усы начинающего гусара.
– Хорошо у вас, – пробормотал я, клонясь к плечу Алины. – Такие вы ребята симпатичные, веселые, живые…
Неожиданно в комнате наступила тишина, я ощутил нацеленные на меня взгляды, и сон мой прошел сам собою.
– Живые, симпатичные? – заговорил Бакалаврин, роняя одно за другим чугунные слова. – Мы, кажется, забыли, зачем пришли? Довольно! Подайте бумаги.
Ему осторожно протянули полиэтиленовый пакет веселенькой раскраски. В пакете оказались скомканные разрозненные страницы рукописей.
– Зря ты сразу уж так, Миша, – пробормотал я.
– Почему же зря? – Бакалаврин пожал плечами. – Рукописи эти отклонены семинаром и опубликованы не будут. Печально, конечно, но зато теперь, – он бросил в камин охапку листков, – пусть кто-нибудь попробует доказать, что они были плохи! Пусть докажет хотя бы, что они были не гениальны! А?! Ха-ха!!
Он смял еще несколько страниц и швырнул в огонь.
– Да разве это способ?! – возмутился я. – Ты же сам ничего не сможешь доказать! Фактом останется только то, что твои рукописи зарубили – а это уже оценка. Ты оставь хоть почитать что-нибудь. Вот мне, например. Я лицо незаинтересованное…
– Зарубили – это еще не оценка, – возразил Миша, – зарубить можно по причинам, которые прославят автора в веках. А вот «низкий художественный уровень» мне теперь не припаяешь, шалишь! Впрочем… – он выдернул из стопки сложенную газету и протянул ее мне, – возьми, если хочешь, почитай на досуге. С этим мне уже ничего не сделать – какая-никакая, а публикация. Факт истории. Остальные – в огонь!
Туча искр поднялась над дровами, когда в них ударила тяжелая пачка. Клубы дыма поплыли из камина в комнату, и чем сильнее разгоралась бумага, тем сильнее, гуще валил дым.