Поморские были и сказания
Шрифт:
Тут весна подошла. Лед из губы вынесло, дни заблестели.
Как-то хозяйка ушла карбас смолить. И вижу, на подоконник чайка села и закричала на меня по-своему: долго ли-де, мужик, бока править будешь?
Меня ровно кто на ноги поставил.
Вылез я на улицу, забрался на глядень и охнул: волны морские играют, шумят; стада лебединые под север летят, и облака небесные туда же плывут, и корабли белопарусные в ту же океанскую сторонушку… А свету! А солнца! А ветру!
И Матюшка Корелянин от болезни, как от сна, пробудился. Топнул ногой о камень да кричу:
—
Так я выздоровел. Опять, значит, работу, как бешеный, хватаю.
Часов шестнадцать подряд отработаю, сунусь отдохнуть, да как сдумаю, будто я на своем суденышке плыву и паруса, что снег, и я вольной промышленник, — дак и окутки в сторону, и постели прочь… И ночь не сплю, работу ворочаю.
Люди надо мной посмеиваются. «Пока, — говорят, — Матюша, твое солнце взойдет, роса очи выест».
Пожалуй, эта пословица не мимо дела. Работал я, в кабале у богатея. Главная-то отчего у нас кабала учинялась? Своего суденка нет — в ложке за море не поедешь. А у богача судно — да еще океанское, трехмачтовое. У него снасти из Норвегии да из Англин, у него все возможности…
Поморская земля нехлебородима; зима нас прижмет, вот и явимся к благодетелю: дай муки, дай хлеба, дай круп, дай денег, дай того-другого. Он добр, он даст в долг, чтобы летом у него на судах да на промысле отрабатывали.
Что же выходит? Товар-то свой по самой бессовестной цене поставит, а работу нашу оценит грошами. В одну навигацию зимнего долгу не отработаем, а другая зима подходит — в новые долги заберемся у того же хозяина. Одно остается петь:
Осудари наши, Воля ваша! Хоть дрова на нас возите, Лишь не помногу кладите!И то знай: этот твой хозяин — и единственный торговец на всю деревню. Кроме него, ни спичек, ни соли, ни мыла, ни аршина ситцу купить негде.
Теперь понимаете, как трудно копейку-то откладывать. А я откладывал. У меня, как звезда в ночи, как маяк в пути, свой-то кораблец, своя-то волюшка.
У какого дела надо втроем-вчетвером, я один берусь. Товарищи косо на меня глядят. Они на работе сидят, да лежат, да перевертываются, а я не могу тихо работать.
Чтобы люди дружны были, следует пить и других поить, а я над каждой копейкой трясусь, меня и не любят. Иродом зовут.
…Опять год за годом десять лет пробежало. Вижу, что не зря сказано: пока солнце взойдет, роса очи выест. Хозяину рубль, рабочему — нищие копейки; хозяин осенью в Архангельск едет бумажки на золото менять, а у меня те же медяки.
Тут я чуть было маленько с копыл не сбился.
Что такое, думаю: мне тридцать пять лет, а я не наряжался, не гуливал… Купил в Норвеге брюки клеш, синюю матроску с большим воротником, полотняну манишку, платок шейный шелковый и явился на родину, в Корелу. Парень я был высокий, плечистый, говорили, что и с лица красивый.
И… тут я большой шаг шагнул: женился на дочери той самой старухи,
которая меня десять годов назад пожалела.Женился и испугался: «О, зачем за себя баржу привязал? Мне ли гнездо разводить! Теперь не выбиться из бедности».
А пожил с Матреной и увидел в ней помощницу неусыпающую, друга верного. Она со мной заодно думу думала. При ней я на свои ноги начал вставать.
Я на Мурмане, жена дома, сельдь промышляет, сети вяжет, прядет, ткет, косит, грибы, ягоды носит. Матреша моя и мужскую работу могла. Тес тесала, езы* била, кирпичи работала…
Ребятишки родились — труднее стало. А Матреша, хоть какая беда, уж тихонько она сдумает, ладно скажет…
В шесть годов мы избу свою поставили. Вместе лес возили, стены рубили, вместе крышу крыли.
В эту пору я кинул якорь у Василия Онаньевича Зубова, нашей же Корелы у богатеющего купца: на Мурмане своя фактория*, промысловое оборудование, три шкуны, одна — что твой фрегат.
В море ли, на берегу ли работаю — все нет-нет да погляжу на чужие кораблики, как они плывут, брызги на стороны раскидывают. Погляжу да подумаю: «Ничего! Проведу и я свою борозду».
Деньжонки я усердно копил, а что строить буду не малую скорлупку, а заправскую шкуну, это я давно решил.
Семья в Корелах, я на Мурмане; что добуду, им оторву, остальное в кошель; на себя ни полушки. И кошель на груди носил.
Каждый рубль — что гвоздь на постройку моему желанному кораблю, каждым рублем я на волю выкупался сам и детей выкупал.
По праздникам на эту картину любовался. Любовался — не думал, не гадал, какая гроза над моей головой собирается.
Хозяин мой, Василий Зубов, в нас, в рабочих, не входил. Платит грошами, в зиму пропащей рыбой кормит — и ладно, думает, дородно им.
Покамест я у него в кулаке сидел, хоть и жужжал, да не рвался, он до меня ровным был. А как усмотрел, что Корельской на него встает, запосматривал на меня не мило.
Осенью, при конце промысла, не утерпел, скричал на меня при народе:
— Эй, любезный! Люди смеются, да и вороны каркают, будто кореляки собственные пароходы заводят. Ты не слыхал?
— Про людей не слыхал, — говорю, — может, и пароходы. А вот насчет шкуны я подумываю.
Он зубы оскалил:
— Подумываете? Ай да корельская лопатка! А по моему, спустить бы тебе на воду нищу коробку, с которой по миру бегал, а заместо паруса маткина нища сума. Экой бы корабль по тебе!
Это он меня да матерь мою нищетою ткнул…
Сердце у меня остановилось.
— Ты! Ты, который нас по миру с сумой пускаешь, ты сумой этой нас и укоряешь? Мироед! Захребетник мирской! Погоди, умоетесь вы, пауки, своею же кровью!..
Кругом народ, стоят молчат.
Уж не помню, чего я еще налягал языком; что было на сердце, все вызвонил. Хлопнул шапку о землю, побрел прочь.
Иду — шатаюсь, как пьяный. Сердце себе развередил.
Тут испугался: пожалуй, заарестуют меня. Урядник все слышал, он Зубову слуга… И до того мне Матрешку да ребят увидать захотелось!.. А мимо пристани гальот знакомого человека и плывет, в Ковду пошли. Ковда с Корелой рядом.