Понедельник - день тяжелый. Вопросов больше нет (сборник)
Шрифт:
Уже двадцать минут восьмого, а их все нет… Почему такого человека, как этот Телятников, выбрали секретарем парткома? Если он формалист и сухарь?
Сережа пропал без вести… Без вести. И ни одного письма, как ушел. Я все ждала — пришлет. А он так и не прислал. Я долго не верила. После войны тоже не верила, что его нет больше в живых. Поверила, что это может быть так, в Освенциме, в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году. Мы поехали туда из Кракова всей нашей туристской группой. Днем мы побывали на улице Любомирского, в доме, где жил Владимир Ильич.
Я тогда
И все белой пеленой закрыл Освенцим. Белой, потому что день был морозный и снег лежал свежий, очень белый.
Сначала мы пошли по дорожке, протоптанной группой экскурсантов из Англии, к бывшему женскому отделению лагеря — Биркенау. Поляк-экскурсовод сказал нам, что Биркенау назывался еще Бжезинки. Мы прошли под огромной деревянной аркой с полустертой надписью по-немецки. Переводчик объяснил, что надпись гласила: «Труд облагораживает человека». Мы шли по узенькой тропке, а по обеим сторонам торчали высокие печные трубы — все, что осталось от сгоревших бараков заключенных. Труб было много, целый лес уходил далеко к горизонту. У раззалин крематория мы нагнали англичан. Двое пожилых людей (переводчик сказал нам после, что это муж и жена) стояли, взявшись за руки, около столбика с табличкой «Осторожно. Обваливается» и молчали. Он снял шляпу, и на седые, почти белые волосы ложился снег. У них в Освенциме погиб сын-летчик.
Давно пора бы всему выветриться, а мне показалось, что от развалин крематория все еще пахнет…
Мы осматривали уцелевшие двухэтажные кирпичные бараки, их здесь по-прежнему называют блоки. Огромная груда женских волос за стеклянной перегородкой. Тысячи пар обуви с отодранными каблуками — искали, нет ли бриллиантов; к самому стеклу прижалась крохотная сандалета — для ребенка трех-четырех лет. На носочке виднелась металлическая подковка, мама позаботилась, чтобы дольше носилась сандалетка…
А я все думала о Сереже: «Вдруг он был тут?»
Переводчик все рассказывал и рассказывал:
— Здесь было ужасно, но особенно ужасна была судьба заключенных, попавших в зондеркоманду — по обслуживанию крематория. Эти люди работали, если это можно назвать работой, в аду. Они сжигали своих товарищей и понимали, что через неделю их самих сожгут, как опасных свидетелей. Многие заключенные, узнав о назначении в зондеркоманду, бросались на колючую проволоку, через которую был пропущен ток.
Я все думала о Сереже. Он бы упал на проволоку со смертельным током…
Переводчик все рассказывал и рассказывал:
— Посмотрите на портрет этого молодого гитлеровца. Обыкновенное лицо, смотрите, он даже слегка улыбается. Он расстрелял во дворике между десятым и одиннадцатым блоком из мелкокалиберной винтовки двадцать шесть тысяч человек…
А вот и дворик. Видите, за стеной березка… Это было последнее, что видел приговоренный к смерти…
Я все думала о Сереже. Может, и он последний
свой взгляд бросил на эту березку…Потом мы были еще в одном блоке. На длинных столах под стеклом лежали разграфленные листы: номер, фамилия и имя, число, часы и минуты казни. И я прочла: «7560. 12. 7. 25. Кошкин Федор». Чуть ниже: «7568. 12. 7. 30. Варламов Василий». Я все помню. Это у меня навеки отпечаталось в памяти, как татуировка. И я поверила, что Сережа пропал без вести…
Уже половина восьмого, а их нет. Куда же они подевались? Конечно, сидят в кафе-мороженом… Стало быть, все хорошо…
Что это со мной сегодня? Все вспоминаю и вспоминаю. Хватит… Сколько у нас осталось денег? Ну-ка, мать, посчитай лучше — сколько? Эти неприкосновенные, на плащ Наде… Эти расходные…
Она очень красивая, польская писательница. Сначала мы не знали, кто она. Она разговаривала с англичанами около «блока смерти». Потом подошла к нам и сказала по-русски: «Добрый день, товарищи!» Она высокая, у нее большие голубые глаза и темные брови.
Мы увидели ее еще раз в городе Освенциме, в кафе. Мы все очень зябли. День был морозный. И все выпили по рюмке водки. Она называлась «познанская горькая». Почему я все помню? Сразу стало тепло. Мы разделись. Писательница снова подошла к нам. У нее горели щеки. На стуле лежало ее пальто. У нее пышные каштановые волосы. Она опять сказала по-русски очень чисто: «Здравствуйте, товарищи! Вы из Москвы? Давайте выпьем за Москву!» Когда она подняла руку, я разглядела татуировку, цифру 55908. Майя Капустина тоже разглядела и шепнула мне:
— Видишь?
Женщина с татуировкой выпила рюмку и засмеялась, очень хорошо засмеялась, весело.
— Я люблю Москву! Жизнь люблю!
Она подсела к нам и начала рассказывать:
— У меня сегодня особенный день. В такой же день… — Она беззаботно махнула рукой и, совсем как старая знакомая, весело сказала:
— А ну их… Посмотрите на моих сыновей.
Она показала нам снимок — три мальчика — и нежно сказала:
— Тадеуш…
В этот момент ее окликнули:
— Товарищ Живульская, мы уезжаем!
— Иду, — ответила она и встала.
Накинула пальто и послала нам поцелуй.
— Привет Москве!
Переводчик рассказал, что это писательница. Кристина Живульская. Она была заключенной в Освенциме. И сегодня ровно десять лет, как ее спасла Советская Армия. Теперь она пишет веселые рассказы. Но переводчик, видно, не знал про ее самую интересную книгу. Она стоит у Коли на полке: «Я пережила Освенцим». Я ее читала и все думала о Сереже: если он был там, она могла видеть его…
…Сорок три рубля. За квартиру уплачено, за свет и газ тоже. Хватит на все. Можно будет купить Коле новую рубашку с короткими рукавами…
Без двадцати восемь! Слава богу, звонок. Иду. Если были в кафе-мороженом, я им так всыплю… И голодные, наверно…
МОЖЕШЬ ДУМАТЬ, СКОЛЬКО ХОЧЕШЬ
Как я теперь буду жить? Кто я теперь? Бывший кандидат в члены КПСС. Бывший. Не оправдавший доверия. Беспартийный, не оправдавший доверия. Васька Голубев завтра меня спросит: «Ну как? На щите или со щитом?» Ну и пошлю же я его ко всем чертям… Посылай, посылай… Он сам тебя пошлет. Он честный беспартийный советский рабочий, ударник коммунистического труда, а ты Николка Грохотов, не оправдавший доверия.