Поповичи. Дети священников о себе
Шрифт:
Словом, однажды теплой летней ночью, с рюкзаками, полными вещей и провианта (снабжение села в 70-х годах достойно отдельного описания), мы с отцом спустились из вагона на землю, обещавшую стать родной на ближайшие годы. Ночь, тишина. Ни улицы, ни фонаря, ни тем более аптеки – одна лишь железнодорожная насыпь да дорога между бараками.
– Знаешь, от поезда до дома на два километра ближе, чем от автостанции. Всего-то шесть. На целых две тысячи метров меньше. И на четыре тысячи шагов.
Мне всегда хотелось верить, что я похожа на папу, но уже тогда я понимала: есть в нас кое-что разное. Он всегда, в любой ситуации оставался оптимистом. А еще был сыном учительницы математики. Мне же по наследству досталось его бескрайнее воображение и, как мы помним, неумение считать, связанное с мамиными филологическими
Сначала мы шли на равных. Бодро миновали речку Вонючку, на самом деле звавшуюся Тухлянкой (обитатели города Кувшиново, коих мы ласково именовали кувшины и кувшинки, страшно обижались, когда москвичи коверкали название единственной водной артерии), вышли из города, и дорогу сразу обступил лес. Страшно не было, но идти надоело, и я решила отставать и канючить. Понимая, что вариантов отступления нет, идти вперед больше не хотелось, а вот капризничать – очень даже.
– Давай споем тропарь святителю Николаю, он всегда помогает путешествующим. – Папа попытался найти компромисс.
«Правило веры и образ кротости, воздержа-а-а-ания учи-и-и-ителя», – жалостливо тянула я и слова, и рюкзак. Сзади послышалось тарахтение, колючую лесную тьму пробил блеск фар, и из тьмы выскочила машина скорой помощи. Я замерла, папа поднял руку. Усатый (отчего я это помню?), похожий на моряка, шофер вопросительно выглянул в окно:
– Нам бы до Чурилово.
– Я в Высокое.
– Мы там дойдем, подвезите, пожалуйста. Мы с ночного поезда, дочка спать хочет.
– Садитесь.
Высадив нас на повороте, усатый исчез за домом председательши колхоза Октябрины. Я была счастлива. Наутро папе кто-то сказал, что в Кувшиново нет станции скорой помощи. А если бы и была, в Высоком отсутствовала телефонная связь. Поэтому в селе ни у кого не было телефонного аппарата, чтобы вызвать машину в ночи. Как бы то ни было, я считаю, что именно наш приезд на этот приход официально закрепил мое вступление в статус поповны.
Здесь придется признаться в страшной лжи: ехали мы с папой не совсем в деревню, нам было необходимо попасть на кладбище. Рядом с деревней Васильково был расположен погост Чурилово, в ограде которого стояли две избы – священника и церковный домик – и сам храм. Столь удивительное место расположения дома впоследствии дало название серии рассказов друзьям о наших приключениях, начинающихся со слов «когда мы жили на кладбище». Особый колорит нашим историям придавало то, что, говоря так, мы нисколько не лукавили.
Поселились мы сначала в избе, считавшейся церковным домиком: в священническом доме организовали косметический ремонт – переклеивали обои, красили полы. Работы выполнялись бабулями (все четверо мужчин-прихожан из окрестных деревень и города Кувшиново появлялись в храме два раза в год – на Пасху и Рождество). Я оказалась в совершенно непривычном для городской девочки мире и, в ожидании мамы с сестрами и братом, с головой ушла в приходскую жизнь. Первым делом подружилась с бабой Маней. Она не только пела на клиросе (кладбищенские певчие называли его крылос), но и заведовала русской печью вместе с сотнями просфор, которые она пекла, несмотря на малочисленность прихода. Но в храме была заведена традиция: помимо традиционных одной-двух прос-форочек, полагавшихся к записке, к каждому сорокоусту прилагалось 40 просфор. В итоге, готовясь к воскресной службе, мы пекли их не меньше чем пол тысячи.
Я следила за тем, как баба Маня укладывала «колодцем» дрова прямо внутрь огромной пасти русской печки (в Осташкове у нас была только голландка да в кухне печь с плитой). Затем лучины, немного старых газет. Так я узнала, что дрова сначала должны прогореть и лишь потом в оставшемся от них жаре готовится еда. Тем временем баба Маня разводила дрожжи и ставила закваску рядом с печкой. Так, чтобы ей было тепло, но не жарко. Дрожжи случались сухими и старыми настолько, что тесто порой не всходило, новых же купить было негде: как и многое другое, они являлись дефицитом. Старушка волновалась каждый раз: морща лоб, нахмурившись, косилась на банку с мутной жидкостью закваски, сосредоточенно тыкала пальцем в ведро с тестом, вымешивала снова, уговаривая его, заботливо укутывала в старое одеяло. Наконец, удовлетворенная,
присыпала клеенку мукой, выкладывала здоровенный кусок, раскатывала здоровенный круг.Сначала потолще – для оснований, рядом тонкий пласт для «шляпок». Каждую вырезали вручную, сверху шлепали печати с изображением креста или Богородицы (тогда моя сестра Таня полюбила Богородичные просфорки и любит их по сей день. Поэтому мы всегда стараемся для нее найти такую). Иногда шляпки выходили кривыми – если их вырезать от края теста. Эти баба Маня склеивала в отдельный комок и откладывала. Огромные чугунные противни по 160 просфорочек ставили под полотенца – подниматься. Служебные – большие – отдельно. Печь прогорала, в устье протискивались противни, заслонка закрывалась. Тут начиналось самое интересное. В «отбракованные» шляпки добавлялись соль и сахар, они поднимались еще раз, после чего баба Маня пекла пироги и плюшки, смотря что из начинки было под рукой – варенье или обычный сахар. Пироги казались вкусными до невозможности. Но вкуснее всего были теплые, только из печи просфорочки.
Воодушевленная умением готовить в печи, довольно скоро я решила приготовить суп к маминому приезду. Из продуктов была прошлогодняя мягкая, проросшая картошка, кислая капуста и тушенка. Стало быть, щи. Приготовив, оставила их доходить на печке. На следующий день я с гордостью открыла кастрюлю перед мамой. Щи прокисли. Я не знала, что кастрюлю надо было приоткрыть. Опыт, конечно, бесценный, но я сильно и долго переживала.
Мама с младшими детьми приехала к концу ремонта. Мы уже перебирались в наш дом, когда к воротам свернула ехавшая мимо передвижная лавка – грузовик, наполненный разным товаром. Рядом с шофером сидела сама Октябрина. Кузов распахнулся, богатств там было, как в пещере с сокровищами: кастрюли, тарелки, мочалки и зонтики. В углу я приметила розовое ватное одеяло и две сиявшие синим атласом огромные китайские пуховые подушки. «А можно?» Зажмурилась. Подушки были нереально дороги, 8 рублей. «Я-то согласна. А вот что будет говорить княгиня Марья Алексевна?» – отшутилась Октябрина, имея в виду, конечно, не грибоедовскую героиню, а нашу церковную старосту.
Мария Алексеевна была женщиной видной. И еще более грозной. Она, безусловно, пристально следила за папой, которого сама же и перевела. Но он был столичным чужаком и оказался в глубинке по совершенно неясным для нее и тревожным причинам. Тем более что по его внешнему виду было понятно, что папа – неформат для сельского батюшки. Впрочем, довольно скоро разобравшись, что на «ее» приходе оказался голимый и беспросветный энтузиаст, староста стала относиться к нам со снисходительной жалостью. Но и докладывать «куда следует» не забывала.
Наступило удивительное время. На кладбище мы жили все лето. После Успения, то есть 29 августа, я возвращалась в Москву учиться, и мы жили с бабушкой Таней. А мама с малышами, которым еще рано было ходить в школу, оставалась с папой в деревне. Я же приезжала к ним на каждые каникулы. С удовольствием припомню все, что мне довелось делать, обосновавшись на кладбище. Тем более что детские воспоминания оказались самыми яркими, непоистертыми. С удовольствием, потому что и тогда у меня не было ощущения, что жизнь полна непереносимых трудностей и непомерных тяжестей, и сейчас нет. Из всех занятий детства я терпеть не могла лишь полоть огород. К счастью, его у нас практически не было. Все остальное, в том числе мыть полы, было несложно и даже интересно. Но в храме мы не убирались. Нам, с приезжавшими из Москвы подругами, разрешали петь на «крылосе» и иногда читать часы. Всем раздавались ноты, и старушки гордо утыкали в них носы. Меня приняли дискантом, Инну (дочь художника Александра Шумилина), не понимавшую, по ее собственному признанию, в нотах ровным счетом ничего, – альтом. Впрочем, не только Инна не могла читать ноты и церковнославянский. Во время всенощной, где много меняющихся «частей» службы, понять, что поет хор, не было никакой возможности: некоторые полуграмотные старушки слухом, возможно, и обладали, а считывать текст не успевали. Однажды я прислушалась к голосу стоявшей рядом бабульки. «Фня-фня-фня», – послышалось мне. Прислушалась внимательнее. «Фня-фня-фня», – сосредоточенно «читала» слова и ноты певчая. Неудивительно, что молящиеся в храме ничего не могли разобрать.
Конец ознакомительного фрагмента.