Поправка Эйнштейна, или Рассуждения и разные случаи из жизни бывшего ребенка Андрея Куницына (с приложением некоторых документов)
Шрифт:
Принц продолжал играть на скрипке в оперном оркестре, и его любили все — от улыбчивых примадонн до угрюмых реквизиторов; однако время от времени, в самый неподходящий момент он вставал со своего стула и начинал играть соло, да еще из завтрашнего спектакля. Сначала все пугались, а потом привыкли. Не мог привыкнуть только дирижер, который однажды, дико вращая глазами, уведомил директора театра о том, что в городе скоро станет одним сумасшедшим больше.
И Тимкина уволили — несмотря на то, что его любили улыбчивые примадонны и угрюмые реквизиторы, а также розовощекие малограмотные басы, просвечивающиеся балерины и старушки билетерши с глазами монахинь.
Любил Принца и я, но любил требовательной любовью. Я пытался его лечить. Да, я, худой юнец в пальто,
Я говорил с ним о музыке, о довоенной жизни, о его детях (он полагал, что его жена и дети, хоть и расстреляны немцами, но все же живы и не хотят вернуться к нему — папочке и мужу — оттого, что он плохо одет и никак не скопит денег на новый костюм из польской, в рубчик, ткани). Мы гуляли по дощатым тротуарам, и я выслушивал до конца его жалобы на квартирных хозяек, выгонявших странного квартиранта. «Каждый месяц приходиться менять жен», — кротко жаловался Тимкин, и я знал, что женами он называет квартиросдатчиц.
А Принцем его прозвали, видимо, за обходительность и тонкую, грустно-снисходительную улыбку. Вскоре он умер.
50. ПИСЬМО КУНИЦЫНА Ф. А.
18 АПРЕЛЯ 1952 ГОДА
«Дорогие товарищи!
Не знаю, в который раз пишу Вам, сообщая сведения о разыскиваемом военнослужащем, нашем сыне Куницыне Александре Филипповиче. Сообщаю еще раз на Ваше письмо исходный номер 52423, надеясь, что после этого мы, наконец, получим от Вас долгожданную весточку о нашем сыне, чего мы ожидаем столько лет:
последнее письмо, полученное от него, было датировано 6-м октября 1943 года;
его воинский адрес: полевая почта № 32527-И.
С покорной просьбой и родительской благодарностью к Вам за Ваш беспримерный труд, ждем с громадным нетерпением ответа о судьбе нашего сына.
Родители».
51. АНДРЕЙ КУНИЦЫН ОЩУЩАЕТ ПРИБЛИЖЕНИЕ САШИ
Может ли недоставать человека, которого не помнишь? Я не помнил старшего брата и, если говорить строго, не знал его. Сначала был он, не было меня. Потом ему было одиннадцать, мне один; ему — семнадцать, мне — семь. Потом был я, пропал Саша. А когда мне тоже стало семнадцать, захлестнула меня тоска по человеку, который шел впереди меня. Он шел впереди и где-то в стороне; наши жизни катились, каждая по своей колее, и линии эти, тревожные и поющие, уходили за горизонт.
Но, теперь, прощаясь с детством, в предчувствии взрослой бесконечной жизни, я уже не сомневался: мы встретимся. Я увижу Сашу.
Я ощущал его приближение.
52. АНДРЕЙ КУНИЦЫН О ПРЕКРАСНОЛИЦЕЙ ЖЕНЩИНЕ И ЯБЛОЧНОМ ПЮРЕ
В светлый мартовский полдень я был вызван с урока истории. Кто-то ждал меня внизу, у гардероба. (Заграничное прозвище «гардероб» носил уютный, всегда темный закоулок с электроплиткой на табуретке — на ней баба Катя готовила себе чай. В укромном месте, далеком от стерилизующего взгляда директрисы, назначались свидания, оставлялись записки и, вообще, регулировалась частная жизнь многих из нас — не без активного участия бабы Кати).
Итак, я сбегаю по деревянным ступенькам и вижу перед собой нечто нереальное. У входа в гардероб, слегка прислонившись к косяку двери, стоит высокая прекраснолицая женщина с пепельно-седыми, забранными к затылку волосами, молодой белой кожей и огромными, спокойными голубыми глазами.
«Я пришла к вам», — сказала она... «Я прошу вас позировать. Я художница...». (Баба Катя была вне себя от волнения)... «Мне нужен юноша. Я видела вас на концерте». Женщина говорила спокойно, короткими точными фразами, и, приближаясь на следующий день к старому двухэтажному дому с облупившейся штукатуркой, я думал: если женщина не врет и если она вправду художница — она, наверное, и рисует так же — спокойными и точными мазками.
О, все было не так! Взяв в руки кисть, и даже до этого — готовя краски,
устанавливая мольберт, бережно, но нетерпеливо подталкивая меня к наиболее освещенной точке, — совершая эти, на мой взгляд, простые, обиходные действия, женщина преображалась. Лицо ее еще больше бледнело, белые руки подрагивали, в глазах загорался огонек отчужденности и беспокойства.Женщина писала отрывистыми, но скорей неуверенными мазками и время от времени взбиралась в тапках на старенький диван, на котором до того сидела, забивалась в угол и оттуда, отведя голову назад и чуть склонив набок, несколько секунд как бы рассеянно смотрела на холст.
Утомившись, женщина прикрывала глаза — и молчала; потом подходила ко мне, осторожно прикасалась к моей руке и, преобразившись, тихо, спокойно и коротко говорила: «Вы устали. Я угощу вас яблочным пюре. Это вкусно. Я люблю это с детства».
Привыкнув к смиренному натурщику, женщина рассказала кое-что о себе, и я понял, что в детстве ее меню было разнообразным.
Отец ее был крупным рижским фабрикантом, и, когда стройная белолицая девушка, вскормленная на яблочном пюре, взбитых сливках и тертом шоколаде, пожелала учиться живописи всерьез, фабрикант не стал упираться и отвез девушку в Италию. Она вернулась перед войной с дипломом Флорентийской академии художеств, взглянула безучастным взглядом на отцовскую фабрику, с кирпичной стены которой было стерто его жесткое имя, постояла минуту, не мигая и не плача, у его могилы и через год уже была здесь, в деревянном, небрежно оштукатуренном доме, среди вмерзших в снег нечистот, среди суровых, решительных и не всегда сытых людей. Потом война закончилась; выжившие жадно вспоминали свои профессии, за окном играли чужие дети, о Риге напоминало яблочное пюре, о Флоренции — диплом Академии...
Увы, этот роскошный лист не произвел должного впечатления на председателя городского отдела Союза художников; белолицую женщину в союз не приняли; хлеб добывался случайными работами: диаграммы, портреты, транспаранты, — но ничего, не страшно, выжила; хватало и на любимое пюре. А картины все равно писала, вот они, на стенах (здесь, вы, конечно, понимаете — темновато), сейчас хочу написать картину «Сын». Вы будете стоять у окна и играть на скрипке, а мать незаметно войдет и станет у двери... Поработаем?
Белые руки снова начинали дрожать (как сохранить такую белизну кожи одинокими сибирскими зимами?), отрывистые, как бы случайные, мазки ложились на холст, женщина работала, будто творила невыученную молитву, а я вспоминал: где, в чьих глазах я видел такой же затаенный блеск?
...Белоколонный зал... мои друзья-сверстники на хорах... музыка...
53. ДНЕВНИК САШИ КУНИЦЫНА.
8 ЯНВАРЯ 1943 ГОДА
«Уже два дня меня одолевает страх: неужели придет время, когда я буду лысоватым, полным, буду думать о том, как бы понравиться начальству, буду во всем соглашаться с человеком, от которого зависит мое благополучие, скрывать презрение к негодяям, молча, со снисходительной улыбкой выслушивать пошлости — неужели это ожидает всех?..
Впрочем, Михневу уже за пятьдесят, а он еще держится»...
54. АНДРЕЙ КУНИЦЫН О ДЕВУШКЕ ПОД ДУШЕМ, О ДЕМОНЕ-ИНВАЛИДЕ, О ТОРГОВЫХ ГОСТЯХ, А ПО СУТИ — ОПЯТЬ О ЛЮБВИ
Какое яркое, нестерпимо яркое солнце! Весна в Сибири — это не та изнеженная юго-западная весна, которая, как девушка под душем, сначала не то боязливо, не то кокетничая, пробует пальчиками тепленькую водицу, затем постепенно, по миллиметру сдвигает вертушку крана, пока не станет горячо. Весна в Сибири — это взрыв, катастрофа, смещение пластов, запрещенный удар в солнечное сплетение. Снега еще вон сколько, до крыш, дел еще — уйма, но какие к дьяволу дела? Все — в пропасть, в классические тартарары, все — мимо! Каждый миг — ласковый, всякий случай — в радость. И все — смешно! Вот, к примеру: в опере на утреннем спектакле Демон упал на землю. Витал над грешною землей — и упал, веревка треснула. Нам смешно — а демон сильно ушибся и перестал петь, ушел на инвалидность.