Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Попугай Флобера

Барнс Джулиан

Шрифт:

В деревенском пабе, вдали от дома, я однажды подслушал, как двое мужчин обсуждали Бетти Корриндер. Может быть, я неправильно написал это имя, но звучало оно так. Бетти Корриндер, Бетти Корриндер — они ни разу не сказали просто «Бетти», или «эта Корриндер», или еще как-то, только «Бетти Корриндер». Видимо, она была довольно легкого поведения, хотя легкость всегда преувеличивается теми, кто сам слишком тяжел. А эта Бетти Корриндер была легка, и мужчины в пабе завистливо хихикали. «Знаете, что говорят про Бетти Корриндер» — это было утверждение, а не вопрос, хотя и вопросы не замедлили последовать: «Знаешь, в чем разница между Бетти Корриндер и Эйфелевой башней? Ну, скажи, в чем разница между Бетти Корриндер и Эйфелевой башней?» Пауза продлевает последние моменты тайного знания. «Не все залезали на Эйфелеву

башню».

За двести миль от жены я покраснел за нее. Может, в каких-то местах, где она бывает, завистливые мужчины вот так же шутят о ней? Я не знал. Ну и к тому же я преувеличиваю. Может, я не покраснел. Может, мне было все равно. Моя жена ничуть не напоминала Бетти Корриндер, какой бы та ни была.

В 1872 году литературные круги Франции живо обсуждали вопрос, какого наказания заслуживает неверная женщина. Должен муж наказать ее или простить? Александр Дюма-сын в «L’Homme-Femme» предложил простой выход: «Убей ее!» Эту книгу переиздали 37 раз за один год.

Сначала я был уязвлен, сначала мне было обидно, я стал хуже думать о самом себе. Моя жена ложится в постель с другими мужчинами: должно ли меня это беспокоить? А я не ложусь в постель с другими женщинами: должно ли меня это беспокоить? Эллен всегда со мной мила — должно ли меня это беспокоить? Не мила из чувства вины, а просто мила. Я много работал; она была мне хорошей женой. Теперь не принято говорить такие вещи, но она была мне хорошей женой. У меня не было интрижек, потому что меня это не интересовало; кроме того, уж очень противен стереотип доктора-ловеласа. Видимо, у Эллен были интрижки потому, что ее это интересовало. Мы были счастливы, мы были несчастливы, я скучаю по ней. «Принимать жизнь всерьез — это прекрасно или глупо?» (1855).

Что трудно передать, так это то, насколько незатронутой всем этим она оставалась. Она не была испорчена; ее дух не очерствел; она никогда не тратила слишком много денег. Иногда она отсутствовала немного дольше, чем нужно; иногда после похода по магазинам приходила с подозрительно малым количеством покупок (она не была такой уж разборчивой); чаще, чем мне бы хотелось, уезжала на несколько дней в город походить по театрам. Но она оставалась честной: она лгала мне редко и только о своей тайной жизни. Об этом она лгала импульсивно, безрассудно, неловко, но обо всем остальном говорила правду. Я вспоминаю фразу, которой обвинитель на процессе «Госпожи Бовари» описал искусство Флобера: он сказал, что это «реалистично, но неосмотрительно».

Казалась ли жена, похорошевшая от измен, еще более желанной мужу? Нет, не более, но и не менее. Это отчасти то, что я имею в виду, когда говорю, что она не была испорчена. Может быть, она проявляла трусливую предупредительность, которую Флобер считал характерной чертой неверной женщины? Нет. Может быть, она, как Эмма Бовари, «обнаружила в адюльтере все пошлости супружества»? Мы не говорили об этом. (Текстологическое примечание. В первом издании «Госпожи Бовари» было «все пошлости своего супружества». В издании 1862 года Флобер хотел опустить слово «своего», расширив таким образом обличительный диапазон фразы. Буйе посоветовал проявить осторожность — прошло всего пять лет после суда, — и таким образом местоимение, которое относит наблюдение только к Эмме и Шарлю, осталось в изданиях 1862 и 1869 годов. Оно наконец исчезло, узаконив обобщение, в издании 1872 года.) Обнаружила ли она, как говорил Набоков, что измена — «банальнейший способ над банальностью возвыситься»? Вряд ли: Эллен не думала в таких терминах. Она не была борцом и поборником свободомыслия; она была опрометчива, лихорадочна, порывиста, непоследовательна. Может быть, я сам виноват; может быть, прощающие и обожающие раздражают больше, чем могут себе вообразить. «Не жить с любимыми — худшая пытка, сравниться с ней может только жизнь с нелюбимыми» (1847).

Она была чуть выше пяти футов; с широким гладким лицом, с легким румянцем на щеках; она никогда не краснела; глаза ее — как я вам уже сказал — были сине-зеленые; она носила ту одежду, которую навевал таинственный ветер женской моды; она легко смеялась; легко набивала синяки; натыкалась на вещи. Она убегала в кинотеатр, про который мы оба знали, что он закрыт; отправлялась на зимние

распродажи в июле; ехала гостить к кузине, от которой на другой день приходила открытка из Греции. В этих действиях была внезапность, которая свидетельствовала о чем-то большем, чем желание. В «Воспитании чувств» Фредерик объясняет мадам Арну, что он взял Розанетту в любовницы «от отчаянья, как совершают самоубийство». Это изощренное объяснение, но вполне правдоподобное.

Ее тайная жизнь прекратилась, когда родились дети, и возобновилась, когда они пошли в школу. Иногда какой-нибудь случайный знакомый мог отвести меня в сторонку для разговора. Почему они считают, что ты хочешь знать? Вернее, почему они думают, что ты не знаешь, — не принимают в расчет неослабное любопытство любви? И почему эти случайные знакомые никогда не сообщают более важных вещей: например, что тебя больше не любят. Я навострился уводить разговор в сторону: объяснять, насколько Эллен общительнее, чем я; намекать, что медицинская профессия всегда привлекает клеветников; говорить — вы читали про это страшное наводнение в Венесуэле? В этих случаях мне всегда казалось, что я предаю Эллен — может быть, и безосновательно.

Мы достаточно счастливы — так принято говорить? Сколько счастья можно считать достаточным? Это звучит как грамматическая ошибка — достаточно счастливы, довольно уникален, — но такая фраза нужна. И как я уже сказал, Эллен не тратила много денег. Обеих мадам Бовари (все забывают, что Шарль был женат дважды) сгубили деньги; моя жена была совсем не такой. И насколько я знаю, она не принимала подарков.

Мы были счастливы, мы были несчастливы, мы были достаточно счастливы. Можно ли отчаиваться? Может быть, отчаянье — естественное состояние после определенного возраста? На меня оно нахлынуло сейчас, на нее раньше. После того как с тобой происходят известные события, что остается в жизни, кроме повторения и измельчания? Кто захочет жить дальше? Чудаки, религиозные фанатики, люди искусства (иногда); те, у кого есть обманчивое ощущение собственной ценности. Мягкие сыры оседают, твердые — черствеют. И те и другие покрываются плесенью.

Я хочу немного пофантазировать. Мне придется заняться художественным творчеством (хотя это не то, что я имел в виду, когда говорил, что это чистая история). Мы никогда не говорили о ее тайной жизни. Так что мне придется самому придумывать путь к правде. Эллен было около пятидесяти, когда на нее начало накатывать это настроение. (Нет, не в том дело: она всегда была здоровой, климакс был быстрым, я бы сказал, беззаботным.) У нее был муж, дети, любовники, работа. Дети уехали из дому; муж всегда оставался прежним. У нее были друзья и то, что называется интересами; хотя в отличие от меня она не могла черпать поддержку в фанатичном увлечении мертвым иностранцем. Она достаточно попутешествовала. У нее не было недостигнутых целей (хотя, мне кажется, слово «цель» слишком сильное для описания тех импульсов, которые заставляют людей что-то делать). Она не была религиозна. Так зачем продолжать?

«Людям, подобным нам, нужна религия отчаянья. Должно соответствовать своей судьбе, то есть быть столь же равнодушным. Только приговаривая “Так и есть! Так и есть!” и заглядывая в разверзнувшуюся у ног черную бездну, можно сохранять спокойствие». У Эллен не было этой религии. Да и зачем она ей? Ради меня? Отчаявшихся всегда призывают не поддаваться эгоистическим чувствам, подумать сначала о других. Мне кажется, это несправедливо. Зачем нагружать их ответственностью за других, когда их собственная ноша и так тянет их к земле?

Может, здесь было и еще кое-что. Некоторые люди, старея, преисполняются чувством собственной значимости. Другие, наоборот, начинают в ней сомневаться. Что в этом для меня? Будет ли моя обыкновенная жизнь замкнута, описана, обесценена чьей-то еще, менее обыкновенной жизнью? Я не говорю, что мы должны зачеркнуть свою жизнь перед лицом тех, кого мы считаем более интересными личностями. Но жизнь в этом смысле немного напоминает чтение. Как я уже говорил: если профессиональный критик предвосхитил и проанализировал все ваши чувства по поводу книги, то зачем читать ее? Разве что затем, что это ваши чувства. Точно так же — зачем жить жизнь? Только затем, что она ваша. Но что, если такой ответ становится все менее и менее убедительным?

Поделиться с друзьями: