Пора летних каникул
Шрифт:
Мы молчали. Павка один откликнулся:
— У меня — нет, честное комсомольское. Глеб посмотрел в честные глаза Павки.
— Ты — другое дело. Ты — парень-гвоздь. А ,вот за Вильку и Юрку я не уверен. И за себя, если по-честному,— тоже. У нас блажь в башках. Ее надо вышибать, факт. Поэтому я предлагаю, чтобы Павка был нашим командиром. Согласны?
Павка фактически давно уже командовал нами, поэтому никаких разногласий на этот счет не возникло.
— Вот и хорошо,— невозмутимо продолжал Глеб.— Остается решить проблему обмундировки. Вилька тут намекнул... и поскольку он завязал... Слушайте, как я предлагаю. Вилька, Конечно, сделает все, как надо. А если не получится,
— Голова!—восхитился Вилька.— Царь Соломон плюс все его семьсот подруг жизни.
— Не увлекайся,— остановил его Павка.— В этом надо еще разобраться.
Мы возмутились:
\— Чего разбираться?
— Глеб дело говорит.
— К тому же,— пояснил Глеб,— я это предлагаю на крайний -случай и... в последний раз.
Павка подумал-подумал и согласился: пожалуй, Глеб и в самом деле все хорошо объяснил.
Мы разошлись. Вилька помчался на вокзал, Павка — в горком комсомола (вдруг все-таки о нас там вспомнили), Глеб и я — по домам. Договорились встретиться на дежурстве.
Дома было тихо, тоскливо и попахивало эвакуацией, хотя о ней никто и не заикался. Мама сняла с окон занавески, уложила чемоданы. Только книги по-прежнему стояли на стеллажах. Но я понимал: если что случится, книги и прочее придется бросить. Впрочем, бросить— это перестраховка. Не дойдут немцы до Днепра — кишка тонка! И все равно тревога не оставляла. И очень жаль маму. Бедная! Уж лучше бы меня призвали, все легче. А так... Я уже сбегал из дому.
Произошло это в Ярославле. Мне было тогда одиннадцать лет. Меня усиленно учили играть на рояле. С болью в сердце долбил я идиотские упражнения Ганона.
Ганон представлялся мне костлявым злодеем с громадной дирижерской палочкой в желтых костлявых пальцах, которой он, содрогаясь от наслаждения, лупит по головам мальчишек и девчонок, когда они не совсем чисто отбарабанят его бесконечные «тра-та-та-ти-та-ти-та-ти-та-ти тру-ту-ту-ти-ту-ти-ту-ти».
Мне было страшно, и, должно быть, поэтому я довольно резво выстукивал его нелепые выкрутасы, вывихивающие пальцы.
А учительница восторгалась моими успехами и все твердила маме и папе, что я одаренный мальчик, настоящий вундеркинд. Она говорила им об этом по секрету, но я догадывался обо всем. Еще бы не догадаться, если она выжимала из меня все соки. Не успел я разучить какую-то муру под названием «Веселый крестьянин, возвращающийся с работы», как меня заставляли, бара-' банить вальс из «Фауста». После вальса на меня обрушились всякие другие штуки. А потом пошло!.. Полонез Шопена, прелюды Рахманинова, седьмой вальс Шопена...
Все было Ьы ничего: Мне уже нравилось играть на рояле, хотя порой брало зло: ребята бегают купаться на Волгу, играют в футбол, воруют в чужих садах яблоки, а я, как последний остолоп, гоняю нескончаемые сочинения Ганона. И все же я терпел. Рахманиновские прелюды меня даже захватили. Однако учительница была почище Ганона,— она тащила все новые и новые тетради с нотами.
Я взбунтовался из-за «Турецкого марша» Моцарта. Его, видите ли, следовало играть так, чтобы выходило воздушно, бисерно. И это меня бесило.
– Кроме того, меня бесило название. Почему — «Турецкий марш»?! С таким же успехом этот марш мог называться малайским, бразильским, огнеземельским.
И я, назло учительнице, стал буксовать. Две недели она тщетно добивалась от меня бисерности и воздушности. Я стоял на своем. Она упорствовала, в раздражении щелкала меня по пальцам линейкой, которой обычно
дирижировала. Я косился на свою мучительницу, и во мне все кипело. Физиономия у нее была, как у лилипутки — моложавая и обрюзглая. Теперь-то мне понятно, что я имел дело со старой девой, но тогда я считал ее ведьмой, приспособившейся к Советской власти.Однажды ведьма больно хлопнула меня по затылку линейкой и вскричала: .
— Анфан террибль! Несносный мальчишка! Убить тебя мало, маленького негодяя!
Это уже было слишком. Я вырвал у нее линейку,, переломил пополам и проехался обломками по желтоватым костяшкам «Бекштейна», который рявкнул так, что и самому Ганону не выдумать.
Ведьма жалобно пискнула, а я кинулся к двери и, охваченный жаждой мщения, показал ей язык, крикнув напоследок:
— Дура... дура бисерная!
Все было кончено. Я слонялся возле Волковского театра и прикидывал, с чего начать новую жизнь. Домой идти нельзя, это совершенно ясно. В детский дом — не Хочется. Оставался единственный выход —пристать к бурлацкой ватаге.
Я спустился к Волге. Над рекой мягко клубился вечерний туман. Разворачиваясь против течения, ревел белоснежный теплоход.
Долго я слонялся по берегу. Бурлаков нигде не было. Очень хотелось есть. В душе я уже проклинал себя за упрямство. Ничего бы со/мной не случилось, если бы сыграл бисерно и воздушно Зато сидел бы сейчас дома, ел малину со сливками.
Спазмы сдавили горло — так мне захотелось малины.
В поисках ночлега я тихонько прошмыгнул по сходням на старую баржу. Тут-то меня и схватили. Взяли предательски, во время сна. Мне снилось, будто бы я заставляю зловещего Ганона играть его собственные упражнения, и он весь извивается от мук. Одновременно я глумлюсь.над ведьмой-учительницей. Крупные слезы градом сыплются из ее глаз, но я неумолим, хлопаю ее ребром линейки по пальцам и кричу: «Бисернее!.. Воздушнее, анфан террибль!»
Милиционер грубо оборвал чудесное сновидение. Лунной серебряной ночью он повел меня домой.
Я ждал, что произойдет нечто ужасное. Сердце оледенело...
Произошло чудо! Дома ликовали. Никто не ругал. Ругали учительницу. А меня кормили малиной и ласково приговаривали: «Ах, дурачок ты наш, Дурачок».
Так, еще совсем ребенком, я избавился от Ганона и узнал силу родительской любви.
.,.И вот теперь предстоит новый побег. Я должен уйти, даже не попрощавшись. "*
Я зашел в свою комнату, сел за письменный стол.
«Дорогие мамочка и папочка!— написал я.— Не могу больше ждать особого распоряжения. Уезжаем все четверо. Все будет хорошо. До скорой встречи. Крепко-крепко целую вас. Ваш сын Юра».
Записку я пока положил в карман.
— Юра,— позвала мама,— помоги мне выбить ковёр.
Никогда я с такой охотой не помогал маме. Я готов был сделать что угодно — выбить ковер, починить электроплитку, заштопать носки. Я выслуживался. А мама ничего не замечала и радовалась моему усердию.
Выбив ковер, мы умылись и сели поесть. Мама смотрела на меня и молчала. Потом сказала:
— Звонил отец.
— Да?
— Да. Через час он придет. Он достал два комплекта обмундирования.
Кусок застрял у меня в горле. Я выронил от неожиданности вилку, на глаза навернулись слезы.
— Не надо, Юрочка,— тихо говорила она,— не надо. Ты уже большой,— и сама всхлипнула.— Я все понимаю,
Юрочка. За нас не беспокойся. И скажи товарищам... разыщите Вилю. Еще, не дай бог, попадется там... на вокзале.
— Мама... мама,— бормотал я.
— Все будет хорошо, сынок. Ты у меня умница. Тут я вспомнил о ребятах и испугался. Но мама как в воду смотрела.