Порою блажь великая
Шрифт:
А когда грянет час испытания — он будет готов…
Старый дом затихает: завтрак кончился. Дети еще не проснулись. Старый Генри, утомленный, но довольный, взбирается по лестнице, спеша в постель. Собаки сыты и спят. Вив выплескивает кофейную гущу через заднюю дверь в рододендроны — а солнце едва-едва тронуло шпили елей на дальних холмах…
Почтальон подходит к ящику, чтобы бросить туда открытку. Флойд Ивенрайт наконец-то выбирается на трассу и приступает к поискам бара. Дрэгер сидит на кровати в мотеле и подмечает первые признаки грибка между третьим и четвертым пальцами правой ноги — а ведь еще и из Калифорнии толком не выбрался. Индианка Дженни сидит у окна своей каморки, потягивает бурбон с табаком, и все больше увлекается парадом облаков в лунном свете. Они наступают с моря могучими мужественными колоннами, и Дженни, наклонившись грузно, щурится вдаль, вглядываясь в полузабытые лица этого воинства — пригожи, пригожи и статны, и высоки они были, воинство прекрасное и белое, как
…и — из чистого любопытства — она вновь утопает в пучине старой-престарой своей западни.
Тем временем Джонатан Бейли Дрэгер, уютно устроившись под электроодеялом, перед бесплатным телевизором, где идет древний фильм с Бетт Дэвис, [16] берет с прикроватной тумбочки свой блокнот и выводит новую запись: «Женщины же, столкнувшись с высшим, вместо выпивки пускают в ход ядовитый нектар своего пола».
Тем временем Флойд Ивенрайт выпрыгивает из машины и нетерпеливым теннисным мячиком скачет через стоянку к дверям какого-то придорожного бара на окраине Портленда, свирепея от всего, что попадается на глаза. Тем временем старый драный алкаш прислушивается к разговору в «Коряге» о трудных временах и напастях. А собрание вывесок манит и пугает несчастных мотыльков неоновым потрескиванием. И Хэнк Сноу громко взывает:
16
Бетт Дэвис (Рут Элизабет Дэвис, 1908–1989) — голливудская киноактриса.
А на Востоке почтальон опускает открытку в щель, и будто в ответ на это мирное действие гремит взрыв, подхватывает почтальона, как цунами — винную пробку, и отшвыривает назад, на середину лужайки.
— Что за…
Вынырнув из мучительного небытия, когда сознание кое-как упорядочилось, хотя бы — чтоб оценить беспорядок на лужайке, разом сделавшейся похожей на вздыбленное валами изумрудное море, — почтальон слышит далекий звон в ушах. Этот звон постепенно заполняет разломы, произведенные взрывом в тверди восприятия. Почтальон отупело поднимается на четвереньки и наблюдает время, капающее красным с кончика разбитого носа. Он так и стоит на четвереньках, ошарашенный, ничего не замечая, кроме своего кровоточащего носа и осколков бывшего окна, разбросанных окрест, покуда хруст стекла под чьим-то ботинком у крыльца коттеджа не побуждает почтальона вскочить на ноги с круглыми от ярости глазами.
— Что за… — восклицает он. — Какого дьявольского черта… — он пошатывается, крепко прижимая свою сумку к ширинке, будто страшась повторного посягательства на естество, — тут творится, ты!
Легкий, пахнущий горелой ватой дымок развеивается, открывая взору высокого молодого человека, чье лицо вымазано сажей и испещрено оспинками табачной крошки. Почтальон видит, как этот опаленный призрак наклоняет голову, встречая вопрошающий взгляд, и облизывает почерневшие губы над обгорелыми останками бороды. Поначалу лицо имело вид бледный и потерянный, но тотчас черты складываются в маску щеголеватой надменности; комичная закопченность физиономии еще более оттеняет это нестерпимое выражение шалого высокомерия и презрительности, делает его до того напыщенным, что в нем видится не искусственность, но скорее карикатура на снобизм, исполняемая искусным мимом. И все же есть нечто в фальшивости этого выражения — быть может, осознанность фальши, — что премного усугубляет язвительность насмешки. Почтальон снова принимается возмущаться:
— Нет, ты думаешь, что творишь, ты… — но эта глумливая физиономия слишком бесит его: вал гнева разбивается в безобидные брызги изо рта. Они стоят друг против друга несколько мгновений, затем опаленная маска смежает лишившиеся ресниц веки, словно давно пресыщена зрелищем разъяренных госслужащих, и спесиво уведомляет почтальона:
— Думаю, я пытался покончить с собой, спасибо за внимание. Но теперь я не вполне уверен в действенности избранного метода. И, с вашего позволения, попробую что-нибудь еще.
И молодой человек с неподражаемой, гротескной помпезностью — в которой по-прежнему сквозит неизбывная презрительность, — разворачивается и гордо удаляется к крыльцу чадящего дома. Оставив почтальона
перед входом в еще большей озадаченности и растерянности, чем когда поднимался с газона. Который переливается, перекатывается, поблескивает на солнце…Музыкальный аппарат булькает и трепещет. Облака маршируют над городом. Дрэгер забывается сном о мире, где на всех вещах есть этикетки. Тедди изучает страхи сквозь до блеска натертый бокал. Ивенрайт вваливается в дверь под вывеской «Бар „Большой куш“ и Изысканная Кухня», планируя немного выпить, чтоб расправить крылья, помятые сидением в чертовом кресле с прямой спинкой, когда читал чертов дотошный доклад, составленный ничтожной шпионской крысой — поди пойми: с одной стороны эти хмыри в штатском, все эти бумажки с красными тесемочками, ради которых весь сыр-бор, а с другой — настоящие мужики, заварившие профсоюзную кашу, старые добрые ИРМ-щики, «вобблиз» … [17] но, похоже, к этому все и пришло, так что будем играть по правилам… как бы то ни было, надо выпить… раззудись экзема, умри геморрой, как говорится… пара пива — то, что доктор прописал… он покажет всем этим городским шишкам, что за человек есть Флойд Ивенрайт, бывший полузащитник, душитель вражьих форвардов, родом с помойки под названьем Флоренс. Да, он ничуть не хуже любого другого, хоть столичного!
17
«Вобблиз», ИРМ («Индустриальные рабочие мира») — организация в защиту прав трудящихся, созданная в 1905 году и достигшая в США расцвета в 1920-х.
— Бармен! — Два кулака сотрясают стойку, требуя внимания. — Давай, наливай-подавай!
Доказывает сам себе, что эти усталые, потливые ладони по-прежнему умеют собираться в кулак.
Родственники начинают стягиваться в дом на совещание, а Хэнк тайком прикладывается к бутылке. Не то чтоб крылья скомканные распрямить — а так, просто чтоб укрепиться духом перед очередным раундом. Над побережьем облака выстраиваются плотными шеренгами между морем и луной. И дремотный конкурс на «самого некогда любимого», проводимый Индианкой Дженни, прерывается видением чужака в этих стройных рядах: старый Генри Стэмпер, руки в брюки, зеленые глаза смотрят упрямо и нахально — с того лица, какое он носил тридцать лет назад. «Сукинский сын!» — упрямые, глумливые глаза — неизменное презрение к товарам Дженни, с того самого дня, как она завела свою лавку на плесе. Она видит, как он снова подмигивает, слышит его смешок и назойливый шепот:
— Знаешь, чо я думаю? — Полдюжины хозяйственных и важных мужских лиц нависали тогда, тридцать лет назад, над ее прилавком, но ее обсидиановые глаза прикованы к бесшабашной физиономии Генри Стэмпера. И лишь его слова она слышала: — Думается, кто с индюшкой сладит, — слышит она его голос, — тот и медведицу поимеет!
— Что– что? — медленно переспрашивает она.
Генри, подслушанному против его ожиданий, некогда думать над тактичными эвфемизмами — потому он повторяет не без бравады:
— Поимеет и медведицу…
— Сукинский сын! — вопит она. Для нее озвученный им комплимент мужской доблести — страшное оскорбление как пола, так и расы. — Ты, ублядок, убирайся отсюда весь! Тут — одна индюшка… одна индейка… которой тебе не иметь никогда! Нам с тобой не поиметься, пока, пока… — она взывает к памяти предков, набирает воздуху в легкие, расправляет плечи, — пока все луны не уйдут с Великой Луной и пока все приливы не придут с Великим Приливом!
Она смотрит, как он недоуменно пожимает плечами и, все такой же зеленоглазый и по-прежнему прекрасный, уходит за слякотный горизонт ее памяти.
— Да и кому ты сдался, старый осел? — а сердце все стучит, где-то в глубине, вопрошая: а сколько именно Лун и Приливов?
А Ли, отыскав очки и соскоблив сажу с единственного уцелевшего стеклышка, изучив пепелище своего лица в зеркале в ванной, заляпанном зубной пастой, задал себе два вопроса. Один всплыл из далеких и сумрачных детских воспоминаний: «Каково это — проснуться мертвым?» Другой же был навеян событием не столь отдаленным: «Кажется, длань сия сунула в ящик открытку… кто, кто в этом паршивом мире мог сподобиться мне написать?»
Похоже, лицо в зеркале не знало ответов ни на один из вопросов — да не больно-то и морочилось ими, лишь возвращало взгляд пытливых глаз. Ли набирает стакан воды, открывает шкафчик-аптечку, где плотно толпятся на полках пузырьки. Препараты покорно ждут своего часа — будто билеты во все концы, куда душа пожелает. Но он еще не решил, куда взять билет: ему явно нужно что-то успокоительное-умиротворительное, после взрыва, но в то же время — что-то бодрящее-веселящее. Особенно если он намерен убраться из дому прежде, чем вернется временно контуженный почтальон с перманентно контуженным фараоном, который станет докучать своими дурацкими вопросами. Вроде — «А зачем кому-то вообще желать проснуться мертвым?» Так куда направить лифт: вверх или вниз? В порядке компромисса он принял две дозы фенобарбитала и две — декседрина, запил, а затем принялся поспешно удалять остатки бороды.