Порою блажь великая
Шрифт:
Уже погружаясь в дрему, он будто бы услышал чье-то пение в соседней комнате, словно в ответ на его вопрос… сладкоголосые… звонкие… сочные трели дивной волшебной птицы:
Будет утром угощенье, и варенье, и печенье, И лошадки всех цветов…Во сне лицо его блаженно расплывается, черты смягчились. И песня прохладным ручьем орошает его иссушенный рассудок.
В серых яблоках каурки, и буланки-сивки-бурки, Все лошадки всех цветов!Песня расходится кругами, отдается эхом. За окном на телефонных проводах переругиваются зимородки. В городе, в «Коряге», граждане вновь задаются вопросом, что стряслось с Флойдом Ивенрайтом. В своей хибаре на плесе Индианка Дженни пишет письмо издателям «Классических Комиксов».
— Ты готова, дорогуша? Ты ведь туда к семи собиралась?
Дверь открывается, Вив выходит, на ходу застегивая белый плащ.
— Чей это голос я сейчас слышала?
— Это малыш, дорогуша. Это он. Приехал-таки. Что скажешь на это?
— Твой брат? Поздороваться бы с ним надо… — Она устремляется к комнате Ли, но Хэнк придерживает ее за локоть.
— Не сейчас, — шепчет он. — Он, по-моему, в край уморился. Лучше пока оставить его в покое. — Они прошли к лестнице, спускаются. — Увидишь его, когда вернешься из города. Или завтра. А сейчас и так опоздала маленько… Что так подзадержалась-то, кстати?
— О, Хэнк… Не знаю даже. Просто не знаю, стоит ли мне туда идти…
— Ну, при таком раскладе, наверно, нет. Тебя туда, как бы, никто силком не гонит.
— Но Элизабет меня особо пригласила…
— Тоже — цаца! Элизабет Прингл, дочь старого сморчка Прингла…
— Она… Все они так нешуточно разобиделись на меня в первую встречу. Ну, когда я отказалась играть с ними в слова. Другие дамы тоже не играли — так никто и внимания не обратил. Но я-то что такого досадного сказала?
— Ты сказала «нет». А для некоторых это всегда досадно.
— Догадываюсь… Вообще-то, признаться, я в самом деле не лезла из кожи вон, чтоб поразить их дружелюбием.
— А они? Они хоть раз тебя тут навестили? Я тебя предупреждал перед женитьбой, что не стоит рассчитывать на победу в конкурсе популярности. Дорогая, ты — жена признанного головореза. Само собой, у них некоторое предубеждение против тебя.
— Да не в этом дело. Не только в этом… — Она замолчала на секунду, глядя в зеркало, что висело у лестницы внизу. — Порой кажется, будто они пытаются меня виноватой сделать. Будто завидуют или что-то вроде…
Хэнк отпустил ее руку, идет к двери.
— Нет, милая, — говорит он, изучая текстуру дверного косяка. — Просто ты слишком добрая душа. Потому тебя и клюют. — Он улыбается, что-то припоминая. — Да уж. Но видела б ты Майру, маму Ли. Вот у кого поучиться разносу этого курятника!
— Но Хэнк, я бы хотела дружить с ними… с некоторыми, по крайней мере.
— Чесслово, — вспоминает он с нежностью, — она-то уж умела им укорот дать, овцам этим. Ладно, потопали!
Вив спускается за ним по ступенькам крыльца, решив на этот раз быть не такой доброй душой и пытаясь вспомнить, неужто и дома, в Колорадо, заведение подруг требовало таких усилий? Всего несколько лет назад… «Неужто я так изменилась, за эти-то годы?»
На севере, на шоссе, ведущем в Портленд, Флойд Ивенрайт возится на обочине, меняет колесо. Двух месяцев не отъездил скат — и н'a тебе: лопнул, черт-их-всех-побери! Всякий раз, когда баллонник соскакивает в темноте, сдирая очередной лоскуток кожи с костяшек, Флойд хватается за предательски ослабший живот и вновь перебирает внушительные четки из эпитетов, которыми успел наградить Хэнка Стэмпера с момента фиаско в его доме: «херососущий, жополизучий, дерьмоедствующий» — в удивительно методичной, ритмичной, псалмовой манере, все более тяготеющей к благоговейной.
А Джонатан Дрэгер, в мотеле в Юджине, пробегает пальцем по списку лиц, с которыми надо повидаться, всего насчитывает двенадцать, двенадцать встреч, перед тем как он продолжит свой путь в Ваконду, чтоб поговорить с этим — он сверяется со списком — с этим Хэнком Стэмпером, которого следует вразумить и… тринадцать встреч, несчастливое число… и потом уж можно всласть помечтать о возвращении домой. Ох уж эта доля бродяжья! Закрывает свой блокнот, зевает, ищет тюбик «десенекса».
А Хэнк, переправив Вив и усадив ее в джип, возвращается и слышит оклик Джо Бена с крыльца:
— Скорей, выручай меня! Старику уховертка под гипс заползла — так он уж за молоток взялся!
— Не худшая из моих тревог, — бормочет Хэнк с усмешкой, торопливо швартует моторку.
А в Ваконде, в светлой конторе на Главной улице, доставшейся
новому владельцу после того, как прежний отказался выкупать закладную, Главный по Недвижимости мистер Хотвайр вырезает на коленях очередную фигурку из белой сосны и томится черными думами. Особенная головная боль — ваяние голов, ибо если над головами фигурок не морочиться, лица все как одно выходят этакими карикатурами на некоего генерала, впоследствии президента. [28] В Войну Хотвайр служил в Европе, заведовал кухней и приобрел кое-какую репутацию бравого добытчика провианта. Там он и повстречался с этим человеком, сделавшимся кошмаром последующих двадцати лет его жизни. Как-то раз этот самый генерал, со всей своей свитой из адъютантов, заместителей и задоподтирателей, закатился в их лагерь с инспекцией. Генерал изъявил желание оттрапезничать по-солдатски, с личным составом, и, к великой своей радости, открыл для себя кулинарные и снабженческие таланты одного отдельно взятого бравого добытчика провианта одной отдельно взятой столовой. В полдень генерал и его свора гуськом вошли в эту столовую. Генерал высоко оценил аромат стряпни бравого добытчика, поставил в пример санитарное состояние кухни, но несколькими минутами позже вдруг пожаловался на некий чужеродный предмет в своей тарелке с супом из бычьих хвостов. Предмет оказался германским офицерским перстнем, который Хотвайр купил у одного пехотинца с тем, чтоб отправить домой отцу. Увидев это, Хотвайр окаменел. Он не то что не посмел предъявить права на безделушку, но божился, что никогда раньше в глаза-то ее не видел, и с пылом бросился уверять, хотя никто и не выражал сомнений на сей счет, что хрящик, приправленный злосчастным перстнем, — это хрящ именно бычьего хвоста. По выражению генеральского лица он понял, что допустил ошибку, но слово уже вылетело. И всю оставшуюся войну он был снедаем липким страхом перед топором (который так и не упал), а к демобилизации выродился в жалкую запуганную личность. В чем же дело? Он был так уверен в неминуемой репрессалии… И он не понимал, что удерживало на весу ужасный топор все эти годы, до того момента, как генерал составил зловещий, мстительный план по выдвижению себя в президенты и со всем коварством его осуществил. Теперь-то, теперь-то возмездие грянет! И грянуло. Экономический спад. Его ресторанный бизнес, бутон, только-только набравший сок, зачах, так и не распустившись. В глубине души он знал, что эта финансовая засуха, насланная на всю невиновную нацию, в действительности преследовала лишь одну-единственную цель: погубить, подточить пивные корни его раздаточных кранов. И бог бы с ним, с его бизнесом, но целый народ! Ему-то за что такие страдания? Он поневоле чувствовал, что есть и его доля вины в национальной драме. Если бы не он, этого бы никогда не случилось. И какие еще напасти уготовило грядущее?28
Имеется в виду Дуайт Дэвид («Айк») Эйзенхауэр (1890–1969) — 34-й президент США (1953–1961), во время Второй мировой войны сначала командовал вооруженными силами США в Европе, а затем был Верховным главнокомандующим Союзных сил в Европе.
Еще худшие. В эти восемь лет тирании генерала он выжил лишь милостью божьей да рукоделием супруги. И только сейчас научился раскрывать утреннюю газету без боязни прочитать там объявление его врагом народа, подлежащим расстрелу на месте. Только сейчас он узрел хоть какой-то свет в конце тоннеля… а тут — этот гнусный удар в спину, эта чертова забастовка. Забастовка? Не есть ли и она дело рук этого старого?.. Нет. Не может быть, решает он. Это кто-то еще строит против него козни, кто-то новый, вот и все. Он уныло скребет резаком деревянную фигурку, с ожесточением скрежещет зубами, вонзенными в глотку старых воспоминаний… Этот сукин сын мог бы хоть колечко вернуть!
А за городом, под серебряным лезвием луны, размеренно шевелится лесистая гряда, будто штабель бревен под безжалостным, безмолвным и сияющим диском пилорамы. За зданием фермерской ассоциации дикий плющ ищет опору цепкими слепыми пальцами. Мирно гниют доски построек консервного завода. Соленый ветер с океана выдувает жизнь из поршней, шестеренок, проводов, трансмиссии… Из дверей «Коряги» появляется маленькая, пухленькая, будто плюшевая пышечка, семенит по тротуару Главной Улицы мелкими, сердитыми шажками. Вечерний туман капельками повисает на ее ресницах, уличные огни индевеют в ее черных кудрях. В бешенстве она проходит мимо знакомцев, не глядя по сторонам. Ее округлые, сдобные плечики передернуты негодованием. Ее ротик — суровая клякса малинового варенья. Она хранит эту гримасу разъяренной нравственности, пока не скрывается от Главной улицы за углом Шейхелем-стрит. Там она останавливается у своего легкового «студебеккера» и дает наконец выход гневу: