Порт
Шрифт:
И тут вдруг впервые его пронзило: «А ведь уже не расскажешь. Я ведь не в отпуск еду, не на отгулы! На всю оставшуюся жизнь!»
Настолько значительной показалась ему эта мысль, что его в испарину бросило. Как же так? На всю оставшуюся жизнь? Страшно себе представить, что там, за этой короткой дорогой, и дальше без изменений, без рейсов, без стоянок, все прямо и прямо — до самого конца… Словно поезд, набирая скорость, вынес его на последнюю прямую и уже остановится теперь только у тупика в конце, перед свежим холмиком между рельсами.
— Эй, попутчик! — расслышал он голос Хвиюзова. Размягченно, по-свойски улыбаясь, тот придвинулся к нему. —
«А ведь его несет тот же поезд, и там же остановка», — подумал Петрович.
Они допили чай, и сосед, отсосав лимон, хитровато подмигнул:
— Узнал я тебя… заготовитель. Ты радист с «Новокамска». Ох, темнило!
— Ну и что? Я тебя тоже узнал, — весь еще в своих мыслях, ответил Петрович. — Разве в этом дело! Главное, ты верно сказал: мы попутчики. — И, увидев построжевший взгляд Хвиюзова, пояснил: — Все мы едем в одну сторону.
— Что?! — Грозно полезли на лоб мохнатые брови.
— Скоро станция. Пойду проветрюсь, — легко ответил Петрович и, провожаемый тяжелым взглядом, вышел.
Наутро расстались они сухо. Хвиюзов мрачный был, молчаливый, не глядел на Петровича. Видно, простить не мог, что не удержался, раскрылся перед ним, рассказал о своем наболевшем.
На перроне он небрежно кивнул Петровичу снизу вверх, будто откинул его подальше от себя, и повернулся к молодому дядьке в кожаном реглане, который почтительно его ожидал.
«А что такого-то? — недоумевал Петрович, чувствуя за собой невольную вину. — Ну, высказался вчера откровенно, с кем не бывает?»
Петровича никто не встречал. Пожелай он — многие бы осевшие в Ленинграде друзья-приятели пришли с ним повидаться и посидеть в дорогих ленинградских ресторанах. Но он не хотел. Главное, что его ждали там, в маленькой деревеньке, которая очень просто называлась — Серогопкино, и чем ближе он подъезжал, тем сильнее чувствовал ее тепло, милую сердцу близость, даже родственность, а деревянное крыльцо, на котором ждет не дождется его Мария, заслонило ему весь белый свет.
И та, давешняя вагонная тревога, от которой его на миг кинуло в испарину, которая и взялась-то неизвестно откуда и никогда раньше его не посещала, эта слышанная где-то фраза про всю оставшуюся жизнь — не его она была, чужая, далекая — сейчас забылась почти, так и вспоминалась, как заемная из чужих забот. Чего, дурья башка, напугался-то, будто впервые узнал, что жизнь не вечна. Есть у нее конец, есть. А нам-то что! До старости еще далеко! Мы еще поживем, покоптим эту землицу, погоняем по ней и вдоль и поперек, и на машине, и на катере, и пешком походим, проникнем в самые тихие ее, потаенные уголки!
Словно пушечный снаряд, пронеслось его такси по утренним ленинградским улицам и дальше, за город, аж до самой Луги, там он пересел в «экспресс», и тот плавно и надежно понес его в ту страну, которая отныне и навсегда должна стать для него единственной и неделимой жизнью.
Автобус остановился, распахнув двери, и он вышел. Вышел… и оказался среди весны. Со всех сторон она его обступила, оглушив птичьим гомоном, солнечной зеленью, хмельным запахом цветущей жизни. Он уже забыть успел, какая она, настоящая-то весна. Там, откуда он приехал, еще гололед был на улицах, косо сек мокрый снег, мир без солнца выглядел плоским и одноцветным.
От станции до Серогопкина было полчаса ходу. Сердце билось часто и сильно, будто шел он на первое свидание. Так и не стало оно спокойней, когда до встречи оставались минуты.
Воздух
звенел от растворенных в нем голосов. Даже привычное ухо радиста не успевало выделить отдельные звуки, словно одна насыщенная мелодия заполнила эфир.«Сколько живности на свете! — удивленно подумал Петрович. — Ведь живут же они для чего-то?»
Кузнечики грелись на теплой пыли у ног, тяжелые шмели облетали его бреющими кругами; сцепившись телами, стрекозы набирали высоту, белые бабочки, словно лепестки с яблонь, никак не могли приземлиться. А высоко в небе, над его головой, летало множество птиц. Из них только ласточки и стрижи были ему знакомы, а остальных он успел позабыть. Морских-то птиц, может, и побольше существует, но всех, кто у борта снует, он знал, даже редкостных топориков мог сразу определить, а этих вот, родных, земельных, никак не признает, будто ребенок, впервые мир узнавший.
На миг ему показалось, что росчерки птичьих крыльев оставляют за собой след, рисуя замысловатый, весь в перехлест график, каким на карте обычно отмечают маршрут рейса. Будто там, вверху, своя, обособленная жизнь, понятная лишь посвященному.
За низкими елками пруд блеснул. А после пруда чуть в горку, через малинник — и внизу деревенька в шесть дворов, его Серогопкино. А в ней уж и домик виден, тесовый, чистенький, и белый куст жасмина у стенки в два окна. И вся другая весна куда-то на задний план отдалилась. Он с этим домиком сразу связь установил. Шел дальше, умеряя сердечную прыть, а домик этот светил ему тесово-жасминовой стенкой и уже ни на миг от себя не отпускал. И легкое немое оцепенение стало сводить затылок, как бывало в далеком детстве.
Мария встречала его у калитки. Стояла, как девушка, смущенная, бледная, не очень похожая на себя. Обняла его с тихим стоном, спрятав лицо на груди, прижалась крепко и долго не отпускала… не поднимала головы. А когда оторвалась от него, в дом его повела к накрытому столу, в глазах у нее стояли слезы.
А он, пень старый, тогда ничего еще не понял. Что ж, думал, долгожданная встреча, почти год не виделись. Он сам был к слезам близок.
А потом она упала. На ровном месте. Шла от летней кухоньки, хотела к столу свежей зелени добавить — и словно переломилась пополам, рухнула. Редиска красная раскатилась по полу, подпрыгивая.
Он бросился к Марии, стал помогать, а она подняться совсем не может. Не бог весть какой он силы, но тут смог, поднял ее на руки, донес до койки, уложил… И страшно ему стало. Как перед каменной стеной, которую не одолеть, не сломать, за которую не проникнуть. Словно замуровали его в склепе: спрашивает, задает вопросы, а она молчит, глаза закрыв, то ли не в силах говорить, то ли говорить боится.
Выбежал он во двор, кликнул соседку Андреевну, которая рядом, на своем участке в земле копалась. Андреевна простая душа, быстрая, радостная, к нему катышком подкатилась и давай обнимать да причитать, обдавая винным духом.
— Погоди, Андреевна, не тараторь, — отстранился он от ее доброты. — Скажи, что с Машей? Лежит она. Упала и лежит.
Лицо Андреевны сморщилось, как печеное яблоко, и вмиг глаза заполнились слезами.
— Мило-ой, — заголосила она, — и что за напасть на нашу головушку? Совсем, как ты уехамши, здорова была, а враз на Миколу Кочанного малость зашиблась, впала в хворь да с той поры не разгинется. И така скаженна та хворина, не знамши, не гадамши, враз голубушку примяла. Лежит, милой, часто лежит. Третьего дня только поднямши, как от тебя цидулку получила.