Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Портрет художника в юности
Шрифт:

Вероника Евгеньевна была так же свежа, седа и величественная, как два с половиной года назад на занятиях нашего кружка. Я протянул ей, во-первых, букетик уже начинавших цвести в подмосковных поселках астр, осенних цветов, а во-вторых - давешний пакетик с полынью.

– Провизор говорил, что ее трудно достать, - сообщил я вместо приветствия, - а я знаю, что вы и сами пишете, Вероника Евгеньевна.

– Строго говоря, аэд должен собирать полынь сам, - сказала моя наставница, - знаешь, сколько растет ее по московским пустырям. Уверяют, что и содержание эллонов зависит от места сбора.

– Неужели вы в это верите?

– А как же. Однако в подарок принимать разрешается, - рассеянным жестом она взяла легкий, шуршащий пакетик и положила его на столик перед зеркалом.
– Зря только ты потратился на цветы, Алеша.

– Я стал богат, - отвечал я.

Я проработал сорок дней в строительном отряде. Построил два квадратных метра кирпичной стены, перетаскал две тысячи тонн кирпичей, выпил две бутылки портвейна и познакомился с двумя аэдами с вашего факультета.

Вероника Евгеньевна жила в крошечной, зато отдельной квартире. Тускло сияло отраженным лестничным светом огромное зеркало за ее спиной, и теснились в глубине коридора сотни, а может быть, и тысячи книг, плотно-плотно прижавшихся друг к другу разномастными корешками. Почему-то не зажигая света, Вероника Евгеньевна попросила меня разуться, протянула донельзя изношенные суконные тапочки без задников и провела прямо на кухню, где уже исходил уютным жаром порядочных размеров заварной чайник, для сохранения тепла накрытый ситцевой куклой на ватной подкладке. В квартире пахло, как в любом старом московском жилье тех лет - чуть-чуть гниющим деревом, чуть-чуть пылью, еще немного - бензином с улицы, еще чуть-чуть - свежим бельем, переложенным мешочками с сушеной лавандой, и непременно хранящимся аккуратно разглаженными стопками в нижнем ящике комода или тяжелого шкафа, посверкивающего темным, потрескавшимся лаком. Я прошел на кухню и присел на уголок табуретки, робея. Прошло еще несколько минут, пока Вероника Евгеньевна ставила мои астры в вазу, потом разливала чай и высыпала в плетеную корзинку на столе квадратики несладкого печенья, инстинктивно поправляя его, чтобы оно образовало аккуратную горку. Тем временем я осматривался: на подоконнике лежало полдюжины весьма зачитанных книг на древнегреческом (помню Библию и жизнеописание Басилевкоса); стена кухни была увешана небольшими черно-белые фотографиями в деревянных рамочках. На одной из них, должно быть, извлеченной из какого-то официального документа, а затем увеличенной, я узнал Розенблюма - с топорщившимся седым ежиком, с глубокими стариковскими морщинами на лысеющем лбу, а рядом с нею размещался другой его портрет - года за три перед революцией, юный, подтянутый аэд, в сосновом венке, но в светской одежде - галстук бабочкой, шелковая белая рубашка, щегольской фрак.

...взятый напрокат, разумеется, - Вероника Евгеньевна, должно быть, перехватила мой любопытствующий взгляд.
– Борис Викентьевич тогда был таким же студентом, как ты, даром что знаменитым на весь Петербург, а может быть, и на всю Москву. Пей, - она пододвинула ко мне круглый стакан в мельхиоровом подстаканнике с изображением первого спутника Земли, - тебе с лимоном?

Она села напротив меня и долго размешивала сахар в своем стакане, позвякивая стершейся посеребренной ложечкой о его тонкие стеклянные бока, а потом, еще не сделав ни глотка, закурила. Сигареты у нее были самые простые, без фильтра, однако вставлялись в пластмассовый мундштук под черепаху - тоже, впрочем, самый заурядный, из табачного киоска.

– Ты что-то знаешь об Михаиле Юрьевиче, Алеша?

Я молча огляделся вокруг, тыкая пальцем в потолок, в стены, и, наконец, в телефон, стоявший в прихожей на невысоком столике.

– Говорят, - сказала Вероника Евгеньевна, - что достаточно набрать на диске любую цифру, а потом заклинить его карандашом, и эти гипотетические микрофоны отключаются. Я так и сделала.

– На всякий случай лучше накрыть его подушкой, - авторитетно сказал я.

– Как унизительно это все, - вздохнула хозяйка дома, однако просьбу мою выполнила, а вдобавок - прикрыла дверь из кухни в прихожую.
– Михаил Юрьевич рассказывал тебе, что пятнадцать лет тому назад он у меня учился?

Я покачал головой, и, полагая заданный вопрос за риторический, принялся рассказывать, стараясь как можно точнее передать содержание письма - вернее, моего перевода, потому что все-таки не верил в отключение микрофонов посредством карандаша, с другой же стороны - надеясь, что в аппарате тайной полиции нет специалистов по древнегреческому.

– Так значит, жив и здоров!
– воскликнула Вероника Евгеньевна.
– Господи, какое счастье. И как хорошо, что он прислал именно тебя. Он тебе доверял, Алеша?

– Выходит, что так, - кажется, я покраснел от смущения.
– Вероника Евгеньевна, а почему он бросил экзотерику?

– Ребенком он видел одну картину - кого-то из испанских, кажется,

мастеров, он показывал мне репродукцию, - отвечала она.
– Огромная, наверное, четыре на шесть метров. Полуобнаженный Орфей играет на лире - старомодной, тяжелой, с массивным основанием. А вокруг него собрались всевозможные звери. Львы, тигры, павлины. Даже слон поодаль машет хоботом. Все они забыли и свою вражду, и свой удел в земной юдоли - все слушают Орфея. Вот так, признался мне однажды твой Михаил Юрьевич, хотелось бы ему играть, а на меньшее он согласен не был.

– Михаил Юрьевич замечательный исполнитель, - перебил я.

– Однако играть чужое для слушателей он не хотел, а своего не мог. Вернее, мог, и очень даже мог, ведь он начал писать, примерно в твоем нынешнем возрасте, и - без преувеличений!
– замечательно. Ты еще помнишь, какие у меня строгие вкусы? А потом он не прошел творческого конкурса в Экзотерический институт, надулся, и - ушел, совсем как ты много лет спустя, приговаривая, что взял от экзотерики все возможное, и теперь хочет заниматься серьезным делом. И теперь вот вдруг... Что ж - - много званых, мало избранных. Знаешь, мне иногда кажется, что испытание на гордыню - едва ли самое трудное в жизни. Иными словами, сложнее всего научиться смирению.

Недоброжелатель, вероятно, мог бы усмотреть в словах Вероники Евгеньевны фанатизм столь же старомодный, сколь романтический. Но я не мог заставить себя рассердиться на нее, как сердился на отца, не мог вскипеть, не мог даже хладнокровно спорить с нею, как с Зеленовым или с Жуковкиным. Вскинув глаза к стене (я избегал встречаться взглядом с моей наставницей) и снова наткнувшись на сосредоточенный и страдальческий взор старика Розенблюма, я попытался защититься.

– Ему было легче, - сказал я, - он прославился еще до революции. Конечно, его травили, не давали исполнять, не публиковали, но по крайней мере у него было чувство собственной правоты, утвердившееся еще в юности. А у нас его нет и не может быть.

– У кого у нас?

– У тех, кому не по дороге ни с Ястребом Нагорным, ни с Коммунистом Всеобщим, - сказал я.

– Мальчик мой, мальчик, - вздохнула Вероника Евгеньевна, - сознание собственной правоты не зависит ни от славы, ни от признания, ни от биографии. Известность Бориса Викентьевича длилась от силы пять-шесть лет, а крестный путь - почти двадцать.

– Вероника Евгеньевна, - вдруг сказал я едва ли не самую взрослую фразу в своей жизни, - зачем вы меня искушаете?

– Я же педагог, Алеша, - ее ответная полуулыбка показалась мне виноватой, - смысл моей жизни не в тех посредственных вещах, которые я могу писать сама, а в том, чтобы искать таланты. Так страшно, когда видишь искорку, и боишься, что ее затопчут - или она погаснет сама. А насчет искушения ты неправ. Если у тебя нет Божьего дара - ты пропустишь все мои слова мимо ушей. Если же есть - то начнешь работать и без чужой подсказки. Петр и Георгий, например, в ней уже совсем не нуждаются.

Она взяла с подоконника совсем тонкую книгу, скорее брошюру, обернутую в давний выпуск "Правды" и раскрыла ее на закладке.

"Если же тебя обуревают сомнения в собственном таланте - забудь их. Все живые твари равно совершенны перед лицом Господа, как и всякий творец, и крестьянин, вырубающий наличники для своей избы, веселит Его не меньше, чем Микельанджело."

Я хотел сказать Веронике Евгеньевне, что по тщеславию своему вряд ли уступаю доценту Пешкину, и, если уж на то пошло, еще больше боюсь этого призвания, чем два с лишним года назад, когда одноклассники утешали меня в нашей подвальной квартире - но вместо этого только принялся ложечкой извлекать из стакана выжатый и побуревший ломтик лимона. Когда же я заговорил (о своих новых товарищах, разумеется) в глазах Вероники Евгеньевны уже исчез появившийся было почти ведьмовской блеск, и она снова превратилась в изящную пожилую женщину с худыми пальцами, хранившими на ногтях следы не слишком умелого домашнего маникюра.

Было пора идти. Вероника Евгеньевна вышла из кухни и вернулась, сжимая в руках несколько книг с побуревшими от времени обрезами. Вернешь при случае, сказала она кратко, только обещай, что прочитаешь. Да-да, - она поймала мой вопросительный взгляд, - это книги тридцатых годов. Списанные из библиотек, подлежавшие уничтожению и неведомо кем сбереженные. А это, - она протянула мне давешнюю брошюру, - "Письма юному аэду" Ксенофонта Степного. Гордись, - добавила она, - я дорожу этой книгой, и до тебя давала ее читать только Исааку Православному. Которого, кстати, тоже сейчас выталкивают за рубеж. Так и останемся тут с Зеленовыми, с Благородом Современным да со Златокудром Невским..."

Поделиться с друзьями: