Портрет незнакомца. Сочинения
Шрифт:
Блестяще сказано! Только погодите, зачем я перевожу эту тираду из «Ньюйоркера» от 18 декабря 1978 года, если я хорошо помню, что все это я уже раньше где-то читал, давным-давно читал, когда еще никто ничего, ровным счетом ничего о Джонсе не слыхал? Ну, конечно, вот же это все — у того же Ф. М. Достоевского, сто лет назад было написано: «Если нет бога, то я бог». Короче, конечно, чем у Пфэфа, зато слова-то чьи! Кто их говорит, помните? И вот эти слова: «Сознать, что нет бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал, есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если сознаешь — ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе». Это самоубийца Кириллов сказал в «Бесах», он бы, наверно, гибель Джонса тем и объяснил, что не смог этот самозванный бог жить, когда понял, что богом стать у него не получилось, помешали все эти конгрессмены, журналисты, рационалисты… Ведь сам Кириллов, намеревавшийся спасти всех людей и в следующем же поколении переродить физически, кончил лживыми пошлейшим письмом. Мне очень хотелось предсмертные вопли Джонса «I tried, I tried, I tried» (буквально: «я старался, я старался, я старался») перевести как «Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас…», чтобы повторить страшные предсмертные крики Кириллова, но нельзя — все-таки Джонс порожден
Но поблагодарим автора «Ньюйоркера» за верную мысль, что Джонс, провозгласив себя богом (а мы помним, что именно так и было), не мог принести ничего, кроме смерти. Поблагодарим и перейдем к статье профессора Йельского университета Роберта Лифтона «Притягательность смертной поездки», напечатанной в «Нью-Йорк таймс магазин» 7 января 1979 года. Профессор Лифтон — фигура значительная, он много потрудился в области изучения воздействия психологических мотивов на движение истории. Нам его мнение важно еще и потому, что он написал в 1968 году книгу «Революционное бессмертие. Мао Цзэдун и китайская культурная революция», а еще раньше книгу «Перестройка идеологии и психологии тотализма: изучение „промывки мозгов“ в Китае», то есть занимался предметом, по моему убеждению, исключительно близким джонстаунской трагедии. Здесь невозможно рассматривать эти книги, из которых особенно любопытна первая, в которой автор объявляет недостаточно глубокими категориями понятия «власть», «борьба за власть» и «соперничество» для объяснения исторических событий типа «культурной революции» и предлагает искать мотивы поведения как Мао Цзэдуна и его окружения, так и миллионов хунвейбинов, во взаимодействии личности и коллектива, прежде всего, в потребности достичь революционного бессмертия, под которым Лифтон понимает общее чувство причастности к непрерывному революционному брожению и преодоления индивидуальной («моей») смерти путем продления жизни («нашей») в неопределенно долгой («вечной») революции.
Эти же идеи профессор Лифтон использует и для анализа джонстаунской трагедии, которую он называет «ужасной карикатурой на реальные схватки, происходящие в американском обществе». Три аспекта привлекают его внимание: момент самоубийства (и убийства), масштабы покорности, сделавшие возможным этот момент, и психологическая и историческая подготовленность молодых и не очень молодых людей к такому сектантскому испытанию.
Отметив, что Народный Храм не имеет аналогов среди современных сект с точки зрения предрасположенности к самоубийству и к часто неотделимой от нее готовности совершать насилие над другими, Лифтон пишет, что человек, намеревающийся покончить жизнь самоубийством, должен иметь и, как правило, имеет некоторую картину будущего, сотворить которое он и стремится с помощью самоубийства. При этом в сознании самоубийцы соединяются как чувство отчаяния, так и стремление нечто своим поступком утвердить (как, например, в сознании камикадзе, погибающего во имя своего императора). Оба эти чувства Лифтон находит и в нашем случае: отчаяние Джонса было вызвано сознанием того, что и он сам, и все, что он создал, будет вот-вот уничтожено (в частности, вероятной утратой шестилетнего Джона, им усыновленного), а его желание воздействовать на будущее выразилось в заявлениях перед смертью его и его последователей, что они умирают во имя борьбы против фашизма и расизма и что завтра все будут Джонсом воскрешены. Лифтон при этом принимает на веру слова Джонса по поводу мальчика («его невозможно отдать, он там погибнет» и «мы настолько едины, что все, что происходит с одним, происходит и с нами всеми») и о «предателях» («меня предали клеветники и изменники»; «я проиграл», «я мог бы с таким же успехом умереть»; «угрозы, угрозы, угрозы уничтожения. Лучше бы я вовсе не родился… Меня могут схватить… Я чувствую, что почти умираю»). Актом самоубийства, считает Лифтон, его участники как бы соединялись с вечностью, делали бессмертным то совершенное общество совершенной духовной чистоты, которое они не смогли построить, но о котором мечтали — и, тем самым, им удавалось как бы разом, единым усилием одолеть и разгромить все зло окружающего мира.
Самоубийство требует подготовки. И Джонс исподволь — во всяком случае, в последние месяцы — ввел специальный культовый ритуал, в ходе которого готовил необходимое послушание. Ничего подобного, отмечает Лифтон, другие секты не знали. Духовный авторитет, который все более шатался из-за причудливого поведения Джонса, он подкрепил внешним принуждением — наказаниями, угрозами, охранниками, решительными помощниками. В церемонии самоубийства последние активно помогали свершению ритуала, так что в нем самоубийство и убийство перемешались. И все-таки остается поразительным как тот факт, что большинство сектантов с готовностью присоединилось не только к самоуничтожению, но и к убийству собственных детей, так и тот уровень покорности, который был достигнут. И Лифтон объясняет эту покорность не только обычными приемами любого сектантского вождя (мессианство, гипнотическое воздействие, финансовое и сексуальное самовозвеличение, крайняя эмоциональная неуравновешенность), создающими в секте сочетание манипулирования верхов и идеализма низов, но, прежде всего, тем, что Джонс обещал своим последователям нечто из запредельного мира. «Ученик, который становится преданным такому лидеру и простой, всепроясняющей — то есть тоталистской теологии, способен чувствовать себя частью чего-то большего, чем он сам, чего-то, что никогда не умрет и никогда не даст умереть ему».
Именно для культивирования и поддержки такого рода взаимоотношений между вождем и учениками, между главой секты и последователями и нужна соответствующая обработка сознания, перестройка идеологии («промывка мозгов»).
Лифтон перечисляет далее приемы, которыми пользуются такие самозабвенные мессии: возможно более полный контроль над всеми коммуникациями в данной среде, контроль, простирающийся даже на внутреннюю жизнь сектанта, так что навязанное «сверху» поведение и взгляды кажутся порой спонтанно и стихийно выраженными «снизу»; всяческое поощрение и обыгрывание индивидуального комплекса вины, поддержание в людях чувства, что они в чем-то виноваты или могут провиниться — это, считает Лифтон, одно из самых могучих средств воздействия на человека, а в Народном Храме критика, разбирательства, следствия, признания в вине, «заслуженные» наказания были в порядке вещей; последний из перечисленных Лифтоном приемов, который он называет «наделение существованием», сводится к тому, что только те, кто видит свет и идет по правильному пути, указанному вождем, получают право
существовать, прочие же права этого считаются лишенными, причем это одаривание жизнью может быль символическим или социальным, а может быть насильственным и буквальным, так что все «предатели и изменники» (т. е. все желающие покинуть секту) могут подвергнуться тяжелым преследованиям, вплоть до убийства их — грязные способы борьбы с «изменниками» (которые могут сообщить внешнему миру факты действительной жизни внутри секты) и оппонентами (разрушающими своими возражениями миражи сектантской идеологии), оправдываются «высшими целями», к которым якобы стремится секта.Лифтон признает, что Народный Храм довел это «наделение существованием» до крайности. После того, как было прекращено существование внешней группы, несшей в себе угрозу для секты (экспедиции Райяна), Джонс настоял на переходе секты на новый уровень существования, достичь которого можно было только с помощью самоубийства. Джонс обещал за это как бы вечное существование. Люди секты, считает Лифтон, прошли последовательно через следующие изменения декартовского изречения: «я верю, следовательно, я существую» — «я подчиняюсь, следовательно, я существую» — «я умираю, следовательно, я существую». Последняя формула, замечу, снова поразительно напоминает Кириллова из «Бесов» с его уверенностью, что высшим доказательством того, что он стал богом, является его самоубийство, которое спасет мир и переродит человека, «ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего бога, никак».
Наконец, Лифтон пишет, что Джонс, Народный Храм и все вообще культы и секты Америки могут быть поняты лишь в контексте событий 1960-х годов, в контексте волнений и движений протеста того времени, приведших к уничтожению или обесцениванию традиционных символов семьи, религии, авторитета правительства, всего жизненного цикла в целом. Прежде эти символы сообщали индивидуальному существованию как бы большую длительность, обещали личности продление жизни в семье, стране, вере, культуре, — обещали своего рода символическое бессмертие. Сомнения в надежности этих вечных структур и религиозных принципов привело многих к тому, что Лифтон называет «протейским стилем» (по имени греческого бога Протея, который мог стать любым существом, любым человеком или животным, но которому было трудно долго оставаться в одной форме). Этот стиль жизни, допускающий довольно легкие переключения человека от одних взглядов или убеждений к другим, может давать сравнительно большие возможности деятельности и творчества, но сопровождается беспокойством по поводу личной неукорененности и неопределенности. Это беспокойство, в свою очередь, порождает стиль жизни, кажущийся противоположным протейскому, но зеркально связанный с ним, «ограниченный стиль», при котором человек находит свой путь и не допускает никаких сомнений в его единственной правильности, всячески охраняя свое «я» от внешних влияний.
Все культы и секты, известные в мире, располагаются, как пишет Лифтон, в спектре между протейским и ограниченным стилями, являясь, в то же время, частью всемирно распространенного стремления к фундаментализму (Лифтон называет его также реставрационизмом) — иллюзорной попытке предотвратить необратимые изменения с помощью создания непроницаемой морали и незыблемого социального порядка, с помощью восстановления совершенной гармонии прошлого, которой никогда не было, или с помощью проектирования совершенного же будущего (как в случае Народного Храма), основанного на образах золотого века былых времен. Оба эти стиля включают тоску, голод по трансцендентности — голод, занимающий главное место в нашей временной жизни. И секты предлагают растерянному и лишенному опоры человеку заботливую и любящую среду — жизнь в коммуне; более того, человек может даже в такой коммуне не единожды пережить экстаз, т. е. психическое состояние такой силы, что исчезают и время, и смерть. Эти ощущения настолько сильны, что могут избавлять наркоманов от их страсти.
Секты, по мнению Лифтона, могут быть как радикальными, так и реакционными, поднимаясь, с одной стороны, до критики противоречий и лицемерия американского (или любого другого) общества, а, с другой стороны, предлагать в качестве решения досовременную форму авторитаризма, которую стоит рассматривать, как некий, по выражению Лифтона, «внутренний фашизм». По мере того как секта провозглашает свои трансцендентные мечты, они замещаются в сознании сектантов фигурой одухотворенного вождя как некоей совершенной личности, которая постепенно обожествляется. Этот процесс замены высокой идеи личностью Лифтон считает вредным как для секты, так и для ее вождя, который не может удовлетвориться уровнем поклонения себе. Ему нужно, чтобы его величие все время подчеркивалось, а его потенциальный параноидальный психоз все время возбуждался — как это и было с Джимом Джонсом. А секта, тем временем, должна обожествлять идиосинкразию и даже сумасшествие.
Приверженность к лучшим идеалам коллектива — а эти идеалы у Народного Храма, замечает Лифтон, были не без добродетелей — приводит к тому, что люди начинают верить в священную мудрость любого выверта и любого зигзага в борьбе их вождя за власть или в его эмоциональном коловращении.
Возвращаясь от этих общих соображений к конкретному вопросу, Лифтон пишет, что в Джонстауне Джонс возложил на плечи своих последователей бремя смертного путешествия. Лифтон склонен проводить грань между деятельностью Джонса в Америке и в Гайяне. И он настаивает на том, что обман Джонса, которому удалось предстать богом перед людьми, хотя он не располагал ничем, кроме безумия и алчности, обман, доведший до карикатурности разрыв между провозглашенными идеалами и постыдным поклонением идолу-вождю, именно и являет собой живую и болезненную карикатуру на американскую действительность. Желая помочь решить расовую проблему, уравнять негров с белыми, Джонс привел и тех и других к бессмысленной смерти. Боясь ядерной войны, прячась от пролетающего самолета, он пользовался страхом для укрепления своей власти, для запугивания сектантов. Трепеща перед раком, которым он не был болен, он устраивал заведомо для него ложные исцеления именно от рака.
И в последней сцене из жизни Джонстауна — в сцене массового самоубийства — видит Лифтон пародию, на сей раз пародию апокалиптическую. И Джонс, восседающий на деревянном троне и повелевающий внести чан с «дозой» каждого, и его крики «быстрее, быстрее», и вся эта заранее отрепетированная «белая ночь» напоминает Лифтону видения из «откровения святого Иоанна». Особенно же зловещим кажется ему участие в этом театрализованном зверстве («пропустите вперед матерей с детьми»!) врача, которого прежде знали как человека с идеалами, а также «сестер милосердия», и он пишет, что и нацистские врачи охотно создавали медицинскую ауру вокруг массовых убийств.