Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Портрет незнакомца. Сочинения
Шрифт:

Однако это лишь поверхностное, простое, знакомое каждому проявление гораздо более глубоких, скрытых переживаний, свойственных не только отдельному человеку, но и совокупности людей.

Дело в том, что по объективным причинам род человеческий пока не в состоянии сплотиться настолько, чтобы прекратить взаимное убийство и истребление. Более того, зло, которое люди причиняют друг другу, не уменьшается по мере технического прогресса человечества, так что пока люди еще не способны совокупно действовать в общих интересах. В результате людские массы движутся еще стихийно. В это движение втягиваются и для него необходимы все виды человеческих свойств, характеров, деятельности; для этого движения горючим служат бесчисленные различия между отдельными людьми, их объединениями, слоями, стратами, классами. В ходе истории мы наблюдаем, как постоянно возрастает производство людьми энергии, создаваемой с помощью антиэнтропического преобразования окружающего нас мира. От участия в этой стихийной деятельности человек уклониться практически не в состоянии. Обыденное бремя труда, которое ложится на плечи людей в ходе этой стихийной работы, вызывает

желание от бремени избавиться не тогда, когда, так сказать, работа будет закончена, человечество выполнит свою природную функцию, сделав что-то такое, чего без самопознания природа сделать не может, а сейчас, немедленно, чтобы испытать высшее счастье полного и совершенного освобождения. Первой смерти, смерти, так сказать, естественной, вызванной участием в движении космических структур, люди стремятся противопоставить смерть вторую — самовольное, бунтарское освобождение от «рабства», от «подневольной», не по их замыслу осуществляемой работы. Попытки такого «освобождения» обладают исключительной притягательностью, кажутся торжеством духа над материей, но оборачиваются, разумеется, только гибелью, потому что человечество находится еще в самом начале своего исторического пути.

Жителей Джонстауна погубила болезнь, не менее страшная и смертоносная, чем болезни тела, не менее распространенная, чем они. Мне кажется, что история возникновения и гибели Джонстауна — первый в мире случай, когда мы можем проследить эту болезнь от самого ее начала (появление очень активного, высококонтактного человека — возбудителя, микроба болезни) и до самого конца (самоубийства той группы, которая объединилась вокруг возбудителя).

Трагедия в Гайяне освещает самую главную для людей, коренную проблему — борьбу внутри каждого человека и всего человечества трех сил: жизни, смерти и бессмертия. Это не какие-то мистические, нематериалистические силы, а вполне постижимые, отражающие тот материальный факт, что человек сначала физически растет (то есть в нем господствует жизнь), затем достигает максимума этого роста (назовем этот момент «точкой бессмертия») и, наконец, медленно, но неотвратимо разрушается (в нем торжествует начало смерти) и исчезает.

Смерть, как очевидно, не зависит от индивидуальной воли и от «свободы выбора». Поэтому важнейший вопрос вот какой: существует ли у человечества в целом возможность победить смерть или, по крайней мере, создать такое общество, в котором вся система ценностей и все поведение людей определялось бы борьбой со смертью — как естественной, наступающей в результате свободной игры природных и общественных сил, так и «искусственной», то есть самоубийственной, насильственной?

Смерть вторая — мятежная, самодеятельная, от своих рук, — порождается не природой, а самим человеком, его внутренними качествами, его «свободой воли». Иногда она опустошает целые народы. В 1975 году в Кампучии жило семь миллионов человек; на страну никто не нападал, не было ни стихийных бедствий, ни опустошительных эпидемий — но три миллиона человек погибло, а правители страны, получившие высшее образование чуть ли не в Сорбонне, готовились истребить еще столько же — и все во имя чего-то неясного, смутного, что они называли не то справедливостью, не то счастьем. Народ погибал, повторяю, без внешних причин — изнутри шла на него смерть, так что не остается никаких сомнений, что его постигла самоистребительная болезнь. Похожие явления наблюдались и в Китае 1966–1976 годах.

Понятие социальной болезни, больного общества (эти слова я употребляю не как метафору, а в их прямом смысле) требует, чтобы имелось представление о норме, о здоровом обществе. Главная трудность здесь в том, чтобы не смешивать понятие «здоровое» с понятием «идеальное». Идеально здорового общества пока не существует, как не существует идеально здорового человека (каждый обречен умереть), но тот факт, что нет людей без хоть каких-нибудь отклонений от нормы или расстройств в организме, не мешает медицине говорить о ком-то, что он «здоров» (как любят выражаться врачи — «практически здоров»). Однако относительно здоровые общества, несомненно, были, есть и будут — это те, которые живут, умирая «естественно», повинуясь законам природы и общества, а не стремятся победить смерть самоубийством.

Еще в прошлом веке (назову здесь только Н. Ф. Федорова) появилась мысль, что рано или поздно люди не только достигнут физического бессмертия, но и сумеют воскресить всех умерших. Эта мысль стремилась опереться не на мистику, не на психотехнику, а на научный прогресс, и привела к выводу, что ни с первой, ни со второй смертью нашу совесть примирить невозможно, что людей способен удовлетворить лишь третий путь — путь к реальному бессмертию, что движение по этому пути потребует неторопливой, тяжелой, но вдохновенной и прекрасной работы. Прогресс науки пока еще настолько ничтожен, что эту светлую мысль мы числим до сих пор в разряде утопий, мечтаний, которые нужны, но, увы, неосуществимы…

Пока же средство против болезни, погубившей Джонстаун, остается одно: стараться предупредить ее возникновение с помощью описания ее возбудителей, возникновения, симптомов и признаков, с помощью ее изучения.[4]

ПИСЬМА САМОМУ СЕБЕ

Письмо первое. Приглашение к переписке

Это — зачем? Почему — самому себе?

Бывают люди цельные, а бывают составные, как, например, бывают животные однокопытные и парнокопытные, купе двухместные и четырехместные, пространства одномерные и четырехмерные. Принято считать, что цельность — это хорошо, а раздвоенность — плохо. Это потому, что мы тянемся к тому, чего не имеем. Конечно, встречаются — но бесконечно редко — натуры

цельные от природы, есть — и это уже чаще, это я сам видел, — люди, сделавшиеся цельными — они избрали одну из своих сторон в качестве единственной, а прочие — навсегда в себе истребили или загнали на всю жизнь вглубь. А я вот о себе знаю, что цельность моя — именно во множественности. И я этого не стыжусь, не мучаюсь этим, а радостно принимаю, потому что благодаря этому я остаюсь всегда молодым и надеюсь никогда не почувствовать старости. Выражается эта множественность моя, между прочим, в том, что я, с одной стороны, писатель, сочинитель, причем довольно безответственный, решительно не желающий разбирать свое писательство со стороны, притрагиваться к нему логикой и отвлеченными умствованиями и вообще в этом своем занятии совершенно свободный от связей с реальным миром — сначала так получалось по доброй моей воде, а сейчас уже в силу независящих от меня обстоятельств; а с другой стороны, я об этом реальном мире весьма много и ответственно раздумываю и даже как-то в его делах участвую — имею семью, службу, друзей, обязанности, слушаю радио и читаю газеты, езжу по своей и прочим странам, читаю книги, прислушиваюсь к мнениям. Но я чувствую себя в нем, в этом реальном мире, не столь уверенно и свободно, как в мире внутреннем, и потому мои печатные и устные о нем суждения, мои поступки и дела получаются какие-то необязательные, и если я никому еще не причинил зла во внешнем мире и ничего не сломал в нем и не испортил, то это не потому, что я в нем сильный, а потому, что я в нем слабый и избегаю инстинктом и разумом таких положений, когда я могу что-то сломать или испортить.

Я как бы уклоняюсь от особого участия в нем и с завистью смотрю на себя писателя — тот идет прямиком через слова (а они и есть его дела), вольно участвуя в жизни этого внутреннего мира.

Вот затем, чтобы перебросить мост от меня ко мне, чтобы попытаться обрести такую же внешнюю уверенность и свободу, как и внутреннюю, я и предпринял эти письма самому себе. Естественно, писатель письма писать не будет — оттуда, где он, письма не доходят. Но все-таки совсем не участвовать в переписке он не сможет — все-таки во множественности-то я цельный.

Вот, стало быть, зачем и вот почему — самому себе.

Письмо второе. О личной ответственности

Летом 1963 года я жил на даче в Зеленогорске. Ты писал, а я был счастлив. Мне опротивела суета жизни, бессмысленная общественная активность, участие в ненужных собраниях, встречах и разговорах, споры с людьми, говорящими смутные и тревожные речи, начиненными путаницей, и пока ты писал, я был счастлив, гулял с сыном и его друзьями, рассказывая им выдуманные истории о рыцарях Далекого кольца, о жене пирожника из Барселоны и что-то там еще. Сосна за окном остро и высоко уходила в небо, детские глаза окружали меня, и я был, повторяю, абсолютно счастлив, найдя свое место при тебе, как верная жена, бросившая бессмысленную работу и полностью посвятившая себя мужу и его делам.

Осенью началась травля поэта Бродского.

Я мало знал его тогда. В компаниях он был нервен и неточен, речь опережала мысль, он производил впечатление человека капризного и ненадежного. Но незадолго до того, как его начали травить, мы встретились с ним с глазу на глаз, и он поразил меня. Точный и честный перед собой в каждом слове, с необыкновенно ясным умом и громадной одаренностью, он сохранил самого себя, не скрываясь ни за какой из личин, которые к тому времени я хорошо — до утомления и скуки — знал. Это было человеческое лицо среди масок. До сих пор я не люблю встречаться с ним в компаниях и ценю те немногие минуты, которые мы проводим вдвоем.

Невозможно было сохранить свое лето, и я вмешался в тот шабаш, который начался вокруг Бродского, играя в нем роль подсобного черта. Это привело к возникновению новых и унылых связей между мной и суетой. Я получил квалификацию «порядочного человека» и «прогрессивномыслящего» и неожиданно для себя стал вовлекаться во множество чужих забот, дел и несчастий. Отказаться от участия я уже не мог — это было бы столь же неэтично, как врачу — отказаться помочь больному. Конечно, никого я не мог «вылечить», но соответствующая репутация укреплялась — мне уже хотелось повесить на двери дощечку: «Доктор по социальным заболеваниям, прием круглосуточно».

В этой деятельности я находил странное удовлетворение — странное потому, что оно было сродни действию алкоголя: мир туманился и упрощался в какой-то негармоничной простоте, поступки подчинялись не моей воле, а механизму «порядочности», слова опережали мысль и потом обязывали повиноваться себе, и я поступал, как солдат, подчиняющийся уставам, — только эти уставы я создавал для себя сам.

Лето 1963 года ушло от меня далеко в небо. Я думал о нем, как грешник о рае.

Уже давным-давно я знал, что общественная суета — ошибка слабых духом и вместе с тем единственное спасение для них, что, делая что-то сообща, можно, конечно, поднять шестивершковое бревно, но для жизни безразлично — лежит бревно или оно поднято, потому что никакое положение бревна не меняет человека. Знал я даже, что если человек тонет и не зовет на помощь — спасать его значит делать дурное дело, столь же подлое, как и не броситься спасать зовущего. Знал я и простое правило, что громко призывающий не красть — вор, проповедующий любовь к ближнему — эгоист, а клянущийся в любви к народу — себялюбец. Я помнил, что тот единственный человек, который имел право учить других, не искал сообщников и не нуждался в одобрении, ему не нужно было казаться, ибо он — был, и он принял неизбежный крест как вершину этого бытия, и ей остался вечным образцом — ничего выше и мучительнее для взора, чем этот человек среди людей, а не в пустыне, я не знаю. Известно мне было, что и я, и другие все — такие же, как он, но только с недостатками, и это «только» — источник действительного страдания, а не выдуманного, вроде бремени жизни или внешних несчастий, болезней, нищеты или смерти.

Поделиться с друзьями: