Портрет незнакомца. Сочинения
Шрифт:
Первый раз я увидел любовь из окна. Мне было четырнадцать лет. Она лежала на деревянной крыше невысокого сарая и загорала. На ней не было ничего, кроме тоненькой и прозрачной тряпочки, зажатой ягодицами. Она лежала на белом полотенце и нестерпимо сияла на солнце. Ей было семнадцать. Она была прекрасна, ей необычайно шло быть голой.
К сожалению, загар быстро лег на ее кожу. Через два дня она больше не залезала на крышу.
Дни и ночи я вспоминал ее сияние. Подробности ее тела я не очень помнил, вернее, помнил, но недостаточно. Словно недосмотрел, не задержал в памяти необходимые черты. Не подошел поближе. И вот осталось сияние. И ничего больше.
Хуже всего было то, что она жила в соседней комнате
Я засыпал на правом боку, лицом к стенке.
Она была несомненно существо низшего порядка, когда была в одежде. Глуповата, простовата, цинична в речи. Ей ничего не стоило сказать грубое слово «задница». В ней не было ни интеллигентности, ни обаяния. В одетой. Мне, выросшему в другой среде, было стыдно, стыдно своего интереса к ней.
Но голая она была прекрасна, как Афродита. Прекраснее — она была живой и теплой.
Однажды, когда в доме не было никого, кроме ее старенькой бабки, она полезла в погреб. И вдруг позвала меня. Помочь ей.
По лесенке я спустился в погреб. Он был неглубок, но обширен. Темен.
Она попросила передвинуть бочку с капустой в углу. Небольшую бочку высотой мне по пояс. Я передвинул. Она полезла из погреба первая, я смотрел на ее ноги.
И я схватил ее за эти ноги и задержал. Она оглянулась, улыбнулась и снова спустилась вниз.
Я оглушенно стоял и ждал. Она взяла меня за руку повыше локтя и снова повела к бочке.
Ах, зачем я тебе это пишу все? Ведь ты помнишь подробности не хуже меня и тебе, наверно, скучно? Ты бы рассказал все это совсем не так, но и соврал бы, насочинял бы вокруг случившегося массу вещей, не правда ли?
Нет, я передумал. Я не стану сообщать тебе подробности. Я сделаю иначе, даже тон изменю снова на вполне серьезный, а то меня чуть было не увлекло в интересничанье и кривлянье, а ведь разговор у нас с тобой идет вполне серьезный. Я лучше поговорю с тобой о том, что меня действительно волнует.
Как и все остальные мужчины, я не остался однолюбом. Но я хотел им быть. И вот до сих пор я не могу понять — почему мне не удалось им быть?
Ты знаешь, что я никого не обманывал. Я просто находился во власти стихии. Спорить с ней значило что-то ломать в себе непоправимо, ломать свою природу, уничтожать себя. Я не смог. И — странно — во мне нет сожаления. В чем тут дело?
Может быть, человек бывает разный в разное время своей жизни? А может, порабощенные любовью, мы теряем ясность души и возможным считаем то, что в ясности для нас невозможно? А еще может — наши прошлые обязательства, наша прошлая любовь связывает нас и мы не можем и не умеем эту связь разорвать? Сколько может быть и никакой пока определенности. Задаю вопросы и не отвечаю, словно не знаю ответа.
Но я знаю ответы.
Ответ очень прост. Один тут ответ. Не несколько.
В отношениях мужчины и женщины хорошо и чисто все, что я — именно и только я — считаю хорошим и чистым. Здесь все дозволено, что я себе дозволил.
Вот ответ. Для меня. И только для меня. Он не годится для других — у них свои ответы.
Как это — все дозволено? И ложь, и обман, и подлость, что ли, тоже?
Нет подлости, нет обмана, нет лжи, когда два чистых тела имеют дело друг с другом. Нет ничего — только два тела, которым или хорошо — и тогда все хорошо и нравственно; или нехорошо — и тогда все плохо и безнравственно. А потом — потом остаются два человека со своими несовершенными характерами, заботами о хлебе насущном для себя и для близких, с работой, с понятиями собственности, с обидами, с резкостью и всеми прочими несовершенствами. Два человека, утопленных в паутине взаимоотношений, представлений, людей других, утопленных в мире. Только подышали свободно, как рыба в воде, на поверхности — и снова нечем дышать в бескислородном пространстве
подводного, подпольного, подлого мира.Вот куда я спасаюсь, когда мне невтерпеж без воздуха, когда мне невмочь без свободы. Любовь — это свобода, и в ней есть все: и тело, и дух, и здоровье, и нравственность, и твоя мечта о неземной красоте и красота земной природы. Какая глупость — любовь физическая и любовь платоническая, родство тел и родство душ. Все это половинки, неполнота, ущербность. И то, и то, целое и слитное, ничего нельзя убавить без крушения всего.
Вот что я ищу всю жизнь, день и ночь, каждый час и каждое мгновение, вот что я нахожу всю жизнь, хотя не каждый час и не каждое мгновение, нахожу всюду — и в нашей жизни, постепенно выздоравливающей от пуританизма, и желтом Китае, оцепеневшем от культурной революции, и в поездах, и в деревнях, и в небе, и в растениях, и в течении реки, и в крике электрички, и в шуме дождя, и в запахе цветов, и в шершавости песка на берегу, и в звездах. Везде, везде. И рядом со мной, как моя победа, во мне и вне ноет, живет и дышит моя свобода, и дверь в нее открыта, и за дверью стоит, улыбаясь и ожидая меня, моя любовь.
Здравствуй, моя любовь!
Письмо десятое. О стремлении и воплощении
Как трудно мне писать тебе письма, я уже просто устал из-за того, что ты ничего, ни звука, ни полслова мне не отвечаешь. Интересен ли я тебе, как корреспондент, как собеседник? Нужен ли я тебе в конце концов? Не только в качестве рикши, который таскает тебя по белу свету, в качестве кормильца, отправленного тобой на оброчные работы, не только в качестве этакого ящика, черт подери, который тебя вмещает, а в качестве ну хоть чуть-чуть равноправного тебе? Имею ли права? Могу ли я пользоваться тем, что создаешь ты?
Я знаю, что ты скажешь — нет, не имею. Я знаю, что по твоему мнению надо все отдать и ничего не получить за это, кроме страданий и смерти. Только так, по твоему мнению, писатель может быть свободен — не мнимой свободой гражданских прав, а духовной свободой пушкинской прихоти. Знаю и твой идеал — не стремиться к свободе, а воплощать ее. Я помню, как десять лет назад ты смеялся и приводил разговор, услышанный тобой около витрины: «Скажите, сколько стоит этот бархат?» — «Этот? Этот не продается». Все это я знаю и помню, но ты, однако, не возражаешь, что я создал тебе довольно-таки сносную жизнь, получаю приличные деньги, построил долговременную огневую точку, чтобы защищать тебя и твою работу — и ты не возражаешь, тебе даже на это наплевать. Завидую.
Когда-то я по твоей воле написал стихотворение, о себе: «Я знаю, нет свершения, И завершения, И нет финала. А есть стремление, И есть движение, И вечное начало».
Готов выполнять эту программу. Готов двигаться до последнего дня своей жизни. Но подумаем еще раз о личной ответственности.
И я сделаю выбор — свой личный.
Я отвергаю путь насилия над общественным злом — оно доказало всем русским опытом свою полную бесплодность. Я отвергаю путь капитуляции перед насилием — тот же русский опыт доказал, что это путь смерти для личности. Я выбираю воплощение свободы. Не стремление к ней.
Пусть во всем, что напишет моя рука, будешь ты и только ты. Пусть во всем, что скажет мой рот, будешь ты. Во всем, что я сделаю, — снова ты и только ты.
Это и есть — полностью принять на себя всю личную ответственность за то, что происходит на земле, за то, что делается вблизи, рядом со мной. Потому что в тебе — весь мир для меня. И этот мир, который в тебе, — свободен. Не служить свободе надо, не бороться за нее — ее можно только либо воплощать, либо нет.
Не знаю, приемлемо ли то, что годится для нас с тобой, для других. Думаю и верую, что приемлемо. Что смысл христианства именно к этому и сводится.