Портрет незнакомца. Сочинения
Шрифт:
— Нет, — говорю я. — Не смогу там. Я для этого еще глупый.
— Глупый? — удивляешься ты. — А с виду образованный.
— Это только с виду.
— Нет, ты не очень глупый, — говоришь ты. — Ты просто молодой еще.
Огни вокзала осветили твое лицо и темные волосы.
— Ты не думай, я не с каждым, — сказала ты.
— Я знаю.
— Знать ты не можешь, — поправила ты. — Но я тебе говорю. Перед тобой был у меня один, лейтенант-подводник. Соглашался, говорит, поедем. Но не демобилизовали его. Ты надумаешь — позвони. Он скоро в отпуск приедет — я его отошью.
Если в юности бежишь быстро и неутомимо, то не верится, что бежишь по кругу, пока не прибежишь
— Не отшивай, — сказал я. — Я не позвоню.
Долго не верится. Все кажется, что по спирали. И центробежная сила отбрасывает тебя в разные ненужные стороны, а место, по которому бежишь, кажется непригодным для остановки.
Я встретил тебя в метро, куда я спускался на эскалаторе вместе с женщиной выдающейся красоты и гордой, как олень. Она везла меня показывать в один очень умный дом в районе новостроек, чтобы поговорить с образованными людьми про разные хитрые вещи — о недостатках Бласко Ибаньеса по сравнению с Марком Аврелием или о еврейском вопросе в Португалии, или о сложных путях арабской революции. Словом, о чем бог пошлет в этом интеллигентном доме, кроме чая с вареньем, и, возможно, выпить, если, конечно, хозяин оправился от инфаркта. Ты ехала на эскалаторе вверх, навстречу мне, в цветном платье, прижимая к груди букет черемухи, в блеске своего здоровья, а сзади стоял мужчина и держал тебя за белую руку повыше локтя темной пятерней.
Мы поздоровались глазами.
— С Христовым яичком, — сказал я негромко, когда мы поравнялись, и ты услышала, а может быть, поняла, и весело улыбнулась мне, уезжая вверх.
— Ты что-то сказал? — спросила женщина выдающейся красоты, которая ничего не заметила, потому что смотрела прямо перед собой, о чем-то размышляя.
— Нет, — сказал я и подумал, что этой ничего не понять из того, что понятно той, сколько ни крась ресницы и не гордись. А потом я подумал о себе и выяснил, что я все еще слишком молодой, как ты это назвала, и придется слушать сегодня про Марка Аврелия.
Широка страна моя родная
Озеро Селигер — ровное и небольшое, а небо над ним было ровное и чуть побольше. Только и всей разницы, если смотреть на это озеро, как на лужицу среди пространств мироздания.
Но берег, валящийся за горизонт, не приближался никак, хотя наша лодка шла быстро.
Наша лодка шла быстро, мотор тряс ее, как осиновый лист, лодочник был пьян и медлителен.
Резиновый шланг часто выскакивал из-под гвоздя в борту, и вода, охладив мотор, текла из шланга в лодку на сапог лодочника, и тогда лодочник медленно наклонялся, ловил скользкий шланг и неловкими пальцами засовывал под гвоздь.
Не было глубины у этого озера, а только ровная поверхность, под которой кое-где полоскались пряди водорослей.
Я вел лодку, и это было очень просто, а лодочник уговаривал своего дружка сесть. Но тот не сел и даже стал раскачивать лодку, вызывающе глядя на меня.
Берег не приближался. В пустых окнах монастырской колокольни на острове мелькнуло закатное солнце и исчезло.
Он глядел на меня, раскачивая лодку, и через борт перелилась вода.
— Сядь, — сказал я.
— Не сяду, — сказал он. Лодка сильно черпнула.
Я ударил его ногой, он вдруг упал в воду и скрылся из виду, а лодка шла быстро.
— Выплывет, — сказал лодочник, однако отрезвел немного.
Но я повернул лодку, а потом заглушил мотор, сорвав кожу с пальца, потому что не знал как.
Что-то мелькнуло под поверхностью воды, и я свалился в озеро, потому что прыгать не умел, и схватился за одежду и потащил
к лодке, а там лодочник взял его за руку и подбородок, и мы вволокли его в лодку.— Он не умеет плавать, — сказал мне лодочник, протягивая бутылку.
Мокрый, тот полулежал на дне лодки, и на него полилась вода из выскочившего шланга, потому что мы снова плыли. И он смотрел, как я пью из горлышка.
— Дай, — сказал он, протягивая руку.
— Что вы невеселые, ребята? — спросил лодочник, засовывая шланг под гвоздь.
Я дал лежащему бутылку, он хлебнул из горлышка, передал ее лодочнику и бросился на меня, валясь через мотор.
Ногой я отбросил его назад.
Мотор заглох.
— Ты дерьмо, — сказал отброшенный. — Приехал сюда, а кому ты нужен, турист, интеллигент, падло.
Берег стал наконец все-таки ближе.
— Широка страна моя родная, — сказал я ему.
— Будешь драться — выброшу из лодки, — сказал ему лодочник.
Тот ругался, не переставая, все время, пока мы вылезали из лодки и шли по мосткам затопляемой улицы среди тявканья шавок и вони мокрых дров.
Поздно вечером мы пили спирт у лодочника под иконами, и на клеенку падали куски хлеба и обручальные кольца зеленого лука, а жена лодочника, мягкая и теплая, будто фланелевая, ни за что не пила, а только украшала мужское общество.
— Ладно, — сказал мне приятель лодочника миролюбиво. — Какого хрена ты вот ездишь?
— Хочу понять, — сказал я.
— Что — понять? — спросил он.
— Все понять, — сказал я.
— Не понимаю, — сказал он.
— А я понимаю, — сказал лодочник. — Широка страна моя родная, верно?
— Верно, — сказал я. — Я не был на войне, я не был в концлагере, а в работе нет личной воли, и потому я ничего не понимаю, хотя на войне был мой дядя, в концлагере был мой отец, а я работаю, как эфиоп.
— Ладно, — сказал приятель лодочника. — Езди, хрен с тобой.
Так мне освободили место, чтобы поставить ногу на земле моей страны.
Ножницы в море
Море было спокойнее всего на свете — спокойнее облаков, спокойнее берега, спокойнее любого спящего; только небо было таким же спокойным, как море, да еще, может быть, лицо моего шестилетнего сына, сидевшего на носу лодки, а я греб, любуясь ими тремя, и мы уплывали в море, потому что нам хотелось.
— Людей совсем не видно, — сказал сын. — Мы уже в море?
— Да, — сказал я.
Я перестал грести. Лодка замерла, качаясь только от нашего дыхания. Я задумался, вспоминая синюю стрекозу, которая неподвижно сидела на листе осоки у того пруда, в том детстве, когда мне было шесть лет.
— Если бы нашей семье нужен был герб, — сказал я, — я нарисовал бы синюю стрекозу на зеленом листе.
— А зачем нам герб? — спросил сын.
— Просто так.
Сыну повезло — у него была прекрасная мать, женственная до кончиков ресниц и легко понимающая то, что совершенно непонятно, и мне мой ум даже в его лучших проявлениях всегда казался примитивным инструментом, вроде ножниц, рядом с ее качествами, которые обнаруживались не в словах, отнюдь, а в поступках, потому что слова говорить у нее получалось плохо и она больше молчала, вроде как божья матерь, которая предоставила говорить сыну, а сама молчала и ничего не сказала даже тогда, когда все кончилось. Сыну повезло, а мне не повезло, потому что вместо жены у меня было что-то необычное, а необычное лучше иметь чем угодно, только вовсе не женой, поскольку жена должна быть с маленькой буквы, как мне кажется, иначе ножницы звенят, как в парикмахерской, и стригут цветы.