Портрет
Шрифт:
Полагаю, этого я никогда не узнаю. Мне уже никогда больше не исполнится сорок пять, и теперь слишком поздно: дети — та форма творчества, которой я никогда не познаю. Уже поднимаясь с кровати, я чувствую, как побаливают мои кости, чувствую себя усталым к концу дня, а видеть предметы так хорошо, как я видел их прежде, требует усилия. Великое проклятие портретиста — так ясно осознавать собственное угасание. Я потратил годы, глядя на лица и тела, я знаю, какие мышцы должны одряблеть, чтобы пожилые обрели этот вид усыхания. Я вижу лицо и могу проследить морщины, расползающиеся по щекам и лбу, то, как западают глаза и теряют свой блеск. Мне приходится видеть собственную судьбу всякий раз, когда я гляжу в зеркало. Я способен предвидеть будущее. И я не испытал никакого шока, когда вы вошли. Я заранее знал, как вы
Я продолжал наслаждаться вашим обществом еще долго после того, как мы вернулись в Лондон. Я предвкушал наши вечера вместе, когда вы, насколько могли, переставали быть критиком, а я переставал быть… тем, кем пытался быть в тот момент. С вашей женитьбой, увы, этому пришел конец. Вы стали домашним, корректным, посещали клубы вместо кабаков и банкеты вместо устричных прилавков. Среди фешенебельности вы потеряли последнюю щепочку вашей принципиальности и научились прятать подлинную увлеченность, которая всегда служила вам искуплением. Постепенно вы начали говорить о людях меньше хорошего и больше плохого. И так-таки не испытывали ощущения утраты? В тех ночных путешествиях мы были искателями приключений, странствуя по темным землям Лондона, видели темы картин по грязным задворкам или прикорнувшими в подъездах. Мы придумывали все более экзотичные места встреч: кафе-кондитерская в Айлингтоне, закусочная в Биллинсгейте, кабак в Уоппинге, дансинг-холл в субботнюю ночь в Шордиче, где мы смотрели, как клерки и уборщицы, кухарки и продавщицы забывают о своих заботах на несколько недорогих часов. Для меня во всех этих местах была магия, нечто, чего вы не найдете в «Атенеуме». Бесшабашность, и энергия, и отчаянность. Самый материал для картин, казалось мне, если бы только изыскать средство, как заставить людей покупать их.
И пивная в Челси, единственное место, которое мы посещали снова и снова, а не один раз. Полутемная, с жуткой едой и воздухом, настолько пропитанным табачным дымом, что трудно было разглядеть сидящего напротив тебя. Настолько густым, что речной туман снаружи казался более прозрачным. Жаркая духота от множества тел, тесно заполнивших помещение, тошнотворные запахи пота и пива, дешевой еды и курительных трубок. Но я помню, как посмотрел по сторонам, и внезапно это место забурлило жизнью. Не в табачной бурости, а ярчайшими красками: алость шейных платков, оранжевая рыжина ирландских волос, пурпурность платья шлюхи. Золото лелеемой часовой цепочки хозяина, янтарность, коричневатость и белизна бутылок на полках. И все эти фигуры, изогнутые, сплетенные вместе, будто в битве на картине времен Возрождения. Величайшие трагедии и комедии современного мира разыгрываются именно там. Не на воображаемом средневековом поле сражения. И не в Южных морях. И даже не в Париже. Там.
Но помните ли вы, как все это отступало и исчезало, чуть только мы усаживались поудобнее? Я помню. Эти разговоры, как будто мы были в пустой комнате, где ничто не мешало слышать и быть услышанным, где никто нас не толкал, пока мы сидели, и разговаривали, и смеялись, а вы перегибались через стол, и ваши глаза пылали огнем, который бушевал в вас, когда вас полностью поглощала какая-нибудь идея. Вы спорили не ради удовольствия поспорить или просто победить. Для вас все еще имела значение правда.
«Чего желают все люди, если не считать славы?» Тогда я посмотрел вокруг, и вы уловили суть. А эти люди желают славы?
«Разумеется, желают в своих
маленьких пределах, — сказали вы. — Славы в их ограниченной вселенной; славы лихого выпивохи, щедрого парня, самого первого среди всех остальных. Они хотят, чтобы их репутация распространилась, насколько хватает их глаз. Но поскольку хватает он немногим дальше их носа, то этим их цели и ограничиваются. Художники видят дальше, а потому их помыслы куда честолюбивее. Они хотят, чтобы мир склонился перед ними, и не только в этих поколениях, но и в грядущих.Но как это осуществить, э? Ты полагаешь, что достаточно одного таланта? Как ты думаешь, были бы настолько знамениты Микеланджело без Папы Юлия, Тернер без Рэскина, Мане без Бодлера? Ты думаешь, достаточно просто писать хорошие картины? В таком случае ты дурак».
Если не ошибаюсь, я высказал предположение, что бедняга Данкен, которого вы тогда продвигали, вряд ли может быть приравнен к Микеланджело.
«Ты ничего не соображаешь, — сказали вы. — Данкен воплощает мои идеи. Я не художник, никогда им не был и никогда не стану. В воображении я вижу картины, достойные создания, но написать их не могу.
Данкен сделает это за меня. Время меценатов давно миновало. Значение имеют не люди, которые покупают картины, и даже не пишущие их художники. Сейчас век критика, мыслителя, посвятившего себя искусству. Того, кто может сказать, в чем значение искусства, каким ему следует быть».
Я высказал предположение, что, быть может, публика сама способна вынести свое суждение. Но, разумеется, не всерьез.
Ироническое фырканье. «Публика хочет дешевой грязи. Детально выписанную натуру и миленькие пейзажики. Мы живем в беспрецедентную эпоху, друг мой. Впервые в истории у одной группы людей есть деньги, а у другой — взыскательный вкус. Признай это. Ты каждый день с этим сталкиваешься. Как ты зарабатываешь свои деньги? Ты пишешь одно, чтобы выживать, и другое, чтобы чувствовать себя честным».
Вы обвели руками зал, который утратил свои краски и снова стал табачно-бурым. «Посмотри на этих людишек! Безнадежно. Но они хотя бы бедняки. Вряд ли они наглядно воплотят свой жуткий вкус на практике, а к тому же на их деньги ничего не сделаешь, их так мало. Другое дело люди, обедающие в „Ритце“, они более опасны. Их необходимо убеждать, чтобы они покупали то, что им не нравится. И в этом моя работа. Не гляди с таким неодобрением. Без меня ты писал бы большие розовые портреты больших розовых женщин, девчушек на качелях и так далее до конца своей жизни».
Именно это я и пишу сейчас, если уж вы хотите знать, пока свет еще не изменился и мне не пришлось кончить на сегодня. Надеюсь, мне удастся уловить это, превратить в свет и тень, зеленый и голубые тона. Они же темнота — ваши честолюбивые помыслы, тень на вашем лице, и, боюсь, мне не удастся схватить ее как надо. Я только намекну и разовью эту тему позднее. Потому что это не вполне все. В конце-то концов, вы верили в ваши идеи и к сомнительным средствам прибегали только для их утверждения. Великолепие вашей надменности, упоенность вашего дерзания, ваша искренность и ваш цинизм — все это должно найти свое место, преобразиться в реальность через смешения тени и света, красок и текстуры.
Как видите, никаких теорий. Я покончил с ними, да и вообще никогда на самом деле им не верил. В конце-то концов, мы ведь пошли каждый своим путем. Как вы указали, мне не хватало денег, чтобы писать полотна, которые никто не купил бы. Жена банкира должна выглядеть столпом общества, только тогда вы получите за свой труд достаточно для банковского счета. Я вел двойную жизнь, метался между светскими гостиными и муторными заседаниями ваших художественных клубов, пытаясь примирить то и то и терпя неудачу, как вы знали, неизбежную.
Человек должен есть, друг мой! Человек должен есть. Вы могли презирать этих богатых банкиров, потому что были богаты, как они, благодаря вашей жене. Но я-то не мог. Мой выбор был либо успех в этом мире, либо ваше уважение. Вы уговаривали меня добиться и того, и другого — еще один пример вашего плутовства. Поскольку это невозможно.
Вы и половины не знаете. Хотите исповедь? В те дни я занимался и подделками. Вы подделывали отзывы о картинах, я подделывал сами картины. Люди за мои работы не платили, так я выдавал подделки, за которые они раскошеливались. Более того, однажды я надул вас.