Поругание прекрасной страны
Шрифт:
— Ты об этом пожалеешь, — сказал я.
— Конечно, — ответила она, — но я думаю не о себе.
— И не о Дафиде, — зло сказал я. — Ничего хорошего из этого не выйдет, помяни мое слово, Морфид. Такой брак может стать адом.
— Дафид так хочет, а остальное не имеет значения. Чтобы брак стал адом, надо, чтобы муж с женой ненавидели друг друга, а я отплачу ему за добро добром: буду с ним ласкова, буду стряпать ему и содержать дом в чистоте и буду ему хорошей женой.
— И все это время будешь любить Ричарда.
Морфид вздохнула.
— Да уж слишком
— Можно и так рассуждать, — возразил я. — А если подумать хорошенько, то можно и по-другому. Один месяц, два, скажем, все будет ничего. А дотом Дафид начнет тебя поедом есть за то, что ты с ним сделала, и возненавидит и тебя и твоего ребенка.
— Ну и ладно, — ответила она. — Ты свое сказал, а теперь проваливай.
После этого все произошло очень быстро.
Кто-то разбил челюсть шестипудовому здоровяку Гарри Остлеру и усадил беднягу у стены его собственного дома.
У Гарри был длинный язык, и он был не дурак выпить.
— Кто-то Гарри Остлера отделал: челюсть разбита, глаза не открываются, — сообщил я отцу.
Мы выдалбливали в сарае новое корыто для Дай.
— Скажи, какая жалость, — отозвался он, разглядывая молоток.
— Все ломают голову, чьих это рук дело?
— Да что ты говоришь?
— Да. Говорят, на него ночью напало трое.
Молоток этот, видно, его очень интересовал.
— Покажи мне руки, Йестин, — сказал отец, поднимая на меня глаза. Я протянул ему руки. Он повернул их ладонями вниз и стукнул меня по костяшкам.
— Стыдись, что они у тебя целы и невредимы. Ты видал, что взрослые пишут на стенах?
— Да, — сказал я, глядя в землю.
— Об одной из твоих сестер?
Я кивнул.
— Тогда чего ж ты бережешь руки и заставляешь меня тратить время на всяких Гарри Остлеров? С такими, как он, следовало бы разделываться тебе.
Он отошел к двери сарая, закрыл лицо руками и сказал глухим голосом:
— Вы друзья с Морфид, Йестин. Скажи мне без утайки, это правда?
Я молчал.
Он круто повернулся; его лицо побелело от ярости, хлестнувшей меня, как кнут.
— Правду, Йестин, или я тебя изувечу! Я, отец, узнаю последним!
— Ну да, если хочешь знать правду, она беременна! — выкрикнул я. — От Беннета, и сколько бы ваши дьяконы ни вопили, этого не изменишь. И даже если ее отлучат от молельни и выгонят из дому, она все равно будет беременна.
Он стоял неподвижно, как изваяние, закрыв глаза и опустив стиснутые кулаки.
— Она любила его, — сказал я.
— Уйди отсюда, Йестин.
Я прошел мимо него к двери.
— Отец, — сказал я, — они любили друг друга великой и прекрасной любовью. Обыщи хоть целый свет…
— Уходи, — повторил он.
И я ушел на кухню и там, стоя около рукомойника, слушал его рыдания.
У Морфид было совсем другое настроение.
Я сразу же пошел к ней в комнату,
чтобы предупредить ее, — ярость отца меня напугала.Она стояла на коленях в корсете, привязав его шнур к спинке кровати, и силилась затянуть его, упираясь в пол ногами и руками, как кобыла, запряженная в тяжелый воз.
Картина была такая, что дух захватывало, — длинные стройные ноги и высокая белая грудь над подоткнутой к поясу нижней юбкой.
— Ради Бога, — проговорила она, — еще два дюйма, и ни одна душа в приходе не догадается.
— Что это ты затеяла? — спросил я, вытаращив глаза.
— Примеряю подвенечное платье. Раз уж пришел, помоги-ка. Упрись спиной в кровать, а ногой мне в спину — нажмем вместе.
— Таким манером он из тебя выскочит на ступенях алтаря.
— Без шуточек.
— Это ты шутки шутишь.
— Что сделано, то сделано, — сказала она, разводя руками. — Тут уж ничем не поможешь. От правды не спрячешься, малыш. Ты совсем стал как проповедник, да к тому же еще англиканский. Ну, давай, еще два дюйма — а то платье разойдется по швам.
Я тупо повиновался. Морфид поцеловала меня, будто это я был женихом, повернулась на одной ноге и, остановившись посреди комнаты, стала обмерять талию.
— Двадцать дюймов, — с гордостью провозгласила она. — Честь семьи спасена. Брось мне платье, малыш!
Я сказал, глядя ей в глаза:
— Морфид, все открылось. Отец знает.
Улыбка на ее лице сменилась выражением ужаса, и она зажала рот руками.
— Да, — повторил я. — Он знает. Наверно, уже дня два.
— О Господи, — простонала она и опустилась на постель, прижимая скомканное платье к лицу и ударяя кулаком по одеялу. — О Господи!
Я пошел к двери — мне захотелось уйти от всего этого и никогда не возвращаться.
Но вернуться все же пришлось, и, спускаясь с горы на обратном пути, я увидел возле дома тележку Снелла — значит, мать, Эдвина и Джетро уже вернулись из Абергавенни. Я, как всегда, перемахнул через забор. Но, подойдя к дому, я увидел через раскрытую заднюю дверь Томоса Трахерна, одетого в черное и грозного, как туча, а перед ним — моих родных с опущенными глазами. Морфид, в подвенечном платье, стояла бледная, гордо подняв голову.
— И поэтому, — торжественно провозглашал Томос Трахерн, — в наказание за свершенное тобой прелюбодеяние ты сегодня предстанешь перед дьяконами и будешь отлучена от молельни. И до тех пор, пока я жив, тебе будет отказано в таинстве брака в стенах нашей молельни.
Ему это не раз уже приходилось говорить, и обычно в ответ лились слезы, раздавались мольбы и причитания: «Господи, что со мной будет!» и «Уж лучше бы мне умереть!»
Но Морфид сказала, сверкнув глазами:
— Аминь. И ты называешь себя служителем Божьим? Когда придет день Страшного суда, такие, как ты, Томос Трахерн, и все прочие ваши дьяконы, будут гореть в адском огне за жестокость к нерожденным младенцам. А теперь живо убирайся отсюда, иди пой свои псалмы, скотина, а не то я расцарапаю тебе рожу, как настоящая шлюха, раз уж ты меня объявил шлюхой.