Поругание прекрасной страны
Шрифт:
— Ладно, — ответил я.
— И пошевеливайся, — добавил Уилл, шлепая кобылу по крупу. — К тому времени как ты туда доберешься, Эдвину уже в целости и сохранности доставят домой. А если будешь сидеть здесь сложа руки, можешь и свихнуться. Живей!
Дождь припустил всерьез, и по спине и груди у меня бежали ледяные струйки. Вереск отяжелел от воды, и стоило кобыле задеть грудью куст, как меня всего обдавало брызгами. Тропа здесь сужалась, круто уходя вверх по склону Койти. Прямо передо мной до самого гребня тянулась красная полоса факелов: это шли мой отец, Большой Райс и другие наши друзья из Гарндируса, и ветер доносил до меня их хриплые оклики. Слева от меня плясал одинокий факел — тот, кто держал его, наклонившись, шарил в вереске. Я резко повернул кобылу туда, ее копыта заскользили по камням, и я чуть не свалился. Спешившись, я повел ее
— Она умерла, — сказал я.
Присев на корточки, он положил ее к себе на колени и поцеловал, крепко обнимая за плечи, а люди кругом вздыхали горестно и сочувственно.
— Хайвел, она умерла, — сказал Райс.
Да, умерла.
В свете факелов ее волосы казались красными, а там, где к ним пристала земля и сухие листья, они были черными; на белом лице и груди запеклась кровь. Если бы не эти пятна, она была бы совсем белой; она лежала почти нагая — когти Зверя содрали с нее платье, и его клочья были разбросаны кругом на мокрой траве. Но отец, казалось, ничего этого не видел. Он сидел, обнимая ее, словно влюбленный, целовал ее лицо, нашептывал нежные слова. У меня сводило все нутро, а сердце билось так, словно хотело разорваться. Стиснув кулаки, я опустил голову, чтобы не видеть.
— Йестин, — сказал отец.
Факелы поднялись, и я увидел его лицо. Глаза у него были, как у человека, распятого на кресте, и они ярко блестели среди теней на побелевшем старом лице.
— Найди его, Йестин.
— Мы его найдем, мистер Мортимер, — сказал Шанко Метьюз. — Хоть всю зиму будем искать, а найдем и убьем раскаленными ломами.
— Иди домой к Элианор, Хайвел, — сказал Большой Райс, опускаясь рядом с ним на колени.
— Не трогай меня, — сказал отец.
— Да опомнись же, — твердил Райс, стараясь разжать его руки. — Она умерла, пойми ты, и поцелуями ее не воскресить. Ну послушай, ведь на ней ничего нет. Ее надо чем-нибудь прикрыть.
— Сорвал с нее распятие! — сказал Мо, завертывая ее в свою куртку. — Я его убью, убью! Своими руками задушу!
— Уходите, — сказал отец. — Не трогайте нас.
Его незрячие глаза смотрели мимо людей на зарево Нанти. Но Райс снова нагнулся, вырвал у него Эдвину, а его отшвырнул в сторону.
И мой отец упал ничком на то место, где над ней надругался Зверь, и, вцепившись руками в траву, заплакал.
Глава двадцать вторая
— И все из-за англиканской церкви, — плача, говорила мать.
Незачем рассказывать, как горько нам было. Незачем рассказывать, сколько миль исходили мы в поисках. От Кум-Крахена до Эббу-Вейла сотни человек обыскали каждый клочок земли, и надо отдать Бейли справедливость — он оплачивал им это время. С вилами и дубинами мы искали днем и ночью, захватив с собой припасы, ночуя в каменоломнях. Даже ирландцы помогали нам — одной рукой приминая вереск, а другой перебирая четки. Всех неизвестных людей хватали и осматривали. Стаскивали с них штаны, задирали рубахи — нет ли где пятен крови. Заглядывали под бороды, подносили фонари к самым глазам. Плохо придется тому, кто порезался во время бритья, говорил Мо. Плохо придется ему, если мы его найдем, говорил мой отец.
Но мы его не нашли.
Одни уходят, но
приходят другие, сказал Томос. К сентябрю стало заметно, что Мари ждет ребенка. И какой хорошенькой была она в эти дни — румяная, полногрудая, а Морфид и мать проверяли, мерили, распускали складки на ее юбках там, где прежде свободно сходился корсет.Когда женщина носит ребенка с достоинством, как Мари, тело ее прекрасно. Недаром мужчины снимали перед ней шапки, а женщины приседали. А ведь некоторые, вроде миссис Тум-а-Беддо и миссис Пантридж, в такое время совсем распускаются. Смотреть противно, говорила моя мать: волосы завязаны тряпицей, словно у нищей ирландки, грудь почти не прикрыта, а юбки спереди подтянуты веревкой, чтобы легче было носить живот. И невоздержанны на язык — я как-то вечером бог знает чего наслушался от сестры Мо Дженкинса, хотя кому-кому, а ей следовало бы помалкивать. Все в лавке просто со смеху покатывались, когда Датил принялась описывать, как она не подпускает к себе муженька после праздника общества взаимопомощи, а прямо так и спит в пояске целомудрия, — он ведь совсем бешеный, и после десяти кварт ему удержу нет, если не охладить его палкой. Только диву даешься, до чего распускаются некоторые женщины, когда ждут ребенка, а стоит мужчине позволить себе какую-нибудь шуточку, так они первые визг подымают. Слава Богу, женщины вроде Мари выше таких разговоров, как пришлось узнать Афрону Мэдоку дьякону из Суонси, и Карадоку Оуэну.
— Погляди-ка! — сказала Мари, поставив чашку с чаем себе на живот. — У-ух, и брыкливый же сын у тебя будет! Похуже стаффордширского мула.
И, заложив руки за голову, она смеялась, а чашка подрагивала — так сильно брыкался ребенок.
— Ой-ой! — крикнула Мари, когда чай плеснул на блюдечко. — Ну погляди же, Йестин!
— Значит, драчун будет, — сказал я, одеваясь. — Но если родишь девочку, тебе несдобровать. — И я поцеловал ее.
Было пять часов утра и еще темно, а ранние заморозки одели все вокруг белым инеем. Отец работал в ночную смену, и я должен был сменить его в шесть. Мари и Морфид работали теперь под землей — катали вагонетки, и Мари разрешалось приходить на час позже, потому что она была беременна, — спасибо управляющему за его доброту, сказала мать.
— Ну как же! — отозвалась Морфид. — Он с ней обходится по-особому, потому что она у него когда-то работала. Эх, обошлась бы я по-особому с управляющими, которые заставляют работать беременных! А еще ругают испанскую инквизицию. Да его мало сварить в кипящем свинце.
— А почему? — спросил Джетро, усаживаясь завтракать.
Я сказал:
— Не распускала бы ты язык при детях, Морфид!
— Ах вот как? — ответила она. — Ну так позволь мне сказать другое. За какие-то шесть шиллингов она всю неделю катает вагонетки и даже лямки надеть не может — живот мешает. Месяца через три она разрешится прямо на угле. Пора ей оставаться дома, помогать матери.
— Глупости, — ответила мать. — У нее еще много времени.
— С этого дня она больше не работает, — сказал я. — Час назад ребенок шевельнулся, и я не позволю, чтобы она рожала под землей, как ирландка.
— Слава Богу, опомнился, — сказала Морфид.
— Ох-хо-хо, — вздохнула мать. — Времена меняются, ничего не скажешь. Теперь половина уэльсцев рождается под землей — и не становится от этого хуже.
— Да и лучше тоже, — сказала Морфид. — Правильно, Йестин, не пускай ее больше на работу.
— Она брюхата, и ребенок брыкается, чтобы скорее вылезти наружу, да? — спросил Джетро с набитым ртом.
— Ешь и помалкивай, — сказал я.
А Пятая печь треснула во время дутья.
Содрогнувшись, она взревела и ударила еще раз — мы пригнулись к столу, а за окном взметнулось пламя, и капли чугуна забарабанили по кровле. Мы сидели как окаменелые; по лестнице простучали шаги Мари, и, распахнув дверь, она вбежала в комнату, бледная и дрожащая от испуга.
— Господи, да что же это? — прошептала она.
— Треснула печь, — крикнул я и кинулся из дома, на ходу натягивая куртку.
Лощина гудела, как пчелиный улей, от вагонеточной колеи бежали рабочие, и вокруг Пятой печи, где работал отец, уже собралась толпа. Женщины и дети громко плакали, мужчины выкрикивали распоряжения и советы, несколько человек встало к помпе, и по цепочке пошли ведра с водой. Я столкнулся с Шанко Метьюзом — волосы у него дымились.
— Где мой отец? — спросил я.
— В плавильне осталось трое, — крикнул он в ответ. — Беги скорее за управляющим.