После бури. Книга первая
Шрифт:
Рассказ получался сюжетный, остросоциальный, рассказчика посетило вдохновение. И даже артистизм.
Рассказ еще и еще подчеркивал, что хозяин бурового дела ни в этом, ни в другом каком-нибудь деле ничего не разумеет,
А ведь и правда — откуда такому разумению было взяться, если ни Корнилов, ни его родители, ни родители его родителей никогда не были владельцами какого-нибудь «дела»?
Натурфилософия и военная служба, разумеется, не дали никакого взаимного сочетания, слияния и элементарного сожительства, они так и существовали в Корнилове раздельно каждое само по себе, не допуская ничего третьего, еще какой-то специальности, каких-то практических навыков, и не он один был такой... Он-то что, он приобрел жизненную хватку, живучесть и непотопляемость, но многие из его поколения русской интеллигенции и полуинтеллигенции знали
Зато вот что было: большевистская революция и военный коммунизм, которым это поколение как могло противилось, тем не менее привили ему еще большую, чем прежде, ненависть к собственности, а вместе с этим и к практическому делу. Оно, это поколение, вполне смыкалось с большевиками в страстной ненависти к собственности, очищалось от нее, конечно, логически и философски, практически очищаться было не от чего.
Поэтому интеллигенция и была так ошеломлена, так шокирована, когда большевики на глазах у всего мира провозгласили лозунг: «Обогащайтесь!»
И Корнилов, само собою, тоже был шокирован, и возмущен, и растерян окончательно до того дня, когда ему представилась неожиданная, как снег на голову, возможность стать владельцем «Буровой конторы», но ему показалось, что выбора нет, есть только одно решение: взять! Взять и взять! Поставить над собой очередной эксперимент, он ведь был бесконечным экспериментатором, сделаться «владельцем», нэпманом, частным сектором, как там еще в печати и в речах все это нынче называлось? Как называлось, так всем этим, называемым, он и станет! И стал. И почувствовал тайную сладость владения. Психологии владения он еще не знал, умения не знал, а сладость и необходимость владения уже знал. И мечтал о том, чтобы капитализм и социализм завтра же действительно разошлись бы между собой навсегда по разным классам, по разным характерам, по разным судьбам, по разным поколениям. И думал, что многие революции хотели их разорвать, история хотела, наука хотела, но ничто не разорвало, одна утопия — этот разрыв, одни домыслы, и ничего общего с законами природы, с такими непоколебимыми, как, скажем, закон земного притяжения или закон сохранения энергии, и вот до сих пор и одно, и другое находят себя в одном человеке, да еще как находят — Корнилов по себе знает! Корнилов иногда такое находил объяснение: Петр Васильевич — это был, конечно, социалист, а Петр Николаевич Корнилов — до мозга костей капиталист, вот причина, по которой «соц.» и «кап.» уживаются в нем, в одном человеке! Но и это было не так, при внимательном рассмотрении оказывалось, что и тот и другой Корниловы были и тем и другим, и «соц.», и «кап.»!
— Вторушину, купцу еще довоенной первой гильдии, советские предприятия в тот раз, в августе месяце, все его заказы до конца года выполнили. У его по договорам-то с предприятиями сроки были самые поздние оговорены, а самые ранние — нет, ни вот столечко,— вот оне и поймали на этой промашке Вторушина, ох поймали — восторгался между тем Сенушкин.
— Склады у его ломятся, а торговать некому две тысячи приказчиков у его по Сибири и по Дальнему Востоку в магазинах, все в забастовку. Все в стачку! — ликовал Сенушкин.
— После грузчики забастовали — товары на складах ворочать некому! — сиял Сенушкин.
— Еще после — извозчики-ломовики забастовали — товар со складов в магазин возить некому! — смеялся Сенушкин.
— Еще после — складская охрана забастовала, побросала свои берданы — воруй вторушинское добро кто хочет! — млел от восторга Сенушкин.
Если бы Сенушкин ликовал потому, что забастовщики так или иначе выиграли,— нет, ему было весело, он счастлив был потому, что кругом проиграл Вторушин. Чужие поражения и проигрыши доставляли ему удовольствие. И даже смысл жизни.
Может быть, Сенушкин не хотел уходить из буровой партии, потому что здесь ему доставлял удовольствие Корнилов? «Хочешь, вот сейчас и пырну?»— спрашивал он Корнилова голубыми глазками, да так спрашивал, что невольно думалось: «Это пустяк, это только один мерзавец Сенушкин задает нынче вопрос, а завтра? Завтра-то кто, какие сенушкины, о чем и по какому поводу будут тебя вот так же спрашивать?»
А что? Сенушкины тоже участвуют в жизни, снизу доверху участвуют в ней, решают судьбы нэпа и других политик, и ведь никак от них не отделаешься на том основании, что ты человек, а они?..
Больше того,
Сенушкин точно сообразил свою выгоду, которая состояла в том, что зимой 1919 года он был расстрелян Корниловым в деревушке Малая Дмитриевка.В те годы корниловы запросто расстреливали сенушкиных, сенушкины корниловых, но сейчас уже выгоднее было признать расстрелянным себя, и Сенушкин голубыми глазками это признал первым, успел, утвердил, а в результате Корнилов даже почувствовал какую-то неловкость, даже вину... Это всегда: ведь убиенный праведнее живых.
Сенушкин его спрашивал: «А может, пырнуть? Может, ты, виноватый, извинишься передо мной, таким невинным?»
— Ты, Сенушкин, хотя бы не выражался так и вообще не позорил бы свой народ,— попросил однажды Митрохин. Жалостливо попросил.— Ты, Сенушкин, как-никак, а ведь тоже к народному сословию принадлежишь!
— Народ?! — удивился Сенушкин.— Народ! Ну, Митроха, сказанул! Это который народ? Который больше всех братоубийствует, сам себя изводит и губит, да? Да ты и сам-то видел ли когда народ? Живьем? Ты, я уверенно знаю, его не видел, я не видел, хозяин наш, Корнилов-товарищ, не видел. Никто не видел. Видим мы только Ванек, да Петек, да Феклушек с Акулинами! Ну еще солдатиков с офицериками, начальников с подчиненными. Так я-то чем хуже любого Ваньки-Петьки, что должон их стесняться, принимать их во внимание? Пущай уж оне меня принимают, ежели на то пошло! И почто же мне Ваньку-Петьку не обмануть, покуда оне меня не обманули? Не-ет, Сенушкин не тот дурак, которому народом в глаза тыкают, а он по этому по случаю глазами-то хлопает и уши развешивает! Господа бога, того хотя бы на деревяшках изображают, а народ? У его даже изображения нету, а туда же — носятся с им, словно с чудотворной иконой! Я вот и в войне был, и к власти прикасался, и на буровой вот штанги кручу и обсадные трубы в землю погружаю, а народу там и не видывал. Никогда! Нигде! Ты, что ли, народ, Митроха? Видел ты опять же однех только Ванек-Петек. Седни их повидал, завтра забыл. Да и что их помнить, на что они годные? На то разве, чтобы заготовку и прочий налог с них брать? Ну, которые сильные были в этом деле жулики, те, правда, запомнились. Вот один был в моем в сельском Совете Костя Петушок — трижды самоподжогом занимался, чтобы заготовку не сдавать, налог не платить, а поймать его с поличным ну никак было нельзя! Этот запомнился! К тому же до чего веселый был мужик, до чего гармонист и частушечник. И еще одного помню — с фронта в шапке золото принес с войны... Цельное богатство!..
Но камень-то все-таки бросил в скважину не он, не Сенушкин.
Если бы он, так похвастался бы. Посмеялся бы.
...Кто же? Митрохин, семенихинский житель, был нанят на работы мастером — мастер действительно любил странных людей,
У Митрохина буровая партия и ночевала ночь, когда приехала к Семенихину, в его нескладной избе, но уснуть тогда никому не дала полудикая кошка, она ревела до утра не по-кошачьи, а словно неизвестной породы зверь, сильный, злой и несчастный.
Сенушкин, помнится, захотел этого зверя убить, но хозяин сказал:
— Не трогай, у ей своя забота, у тебя своя. Ну и не мешайте друг дружке!
— Так она же как раз мешает, проклятая! Глаз сомкнуть не дает!
— А ты про нее забудь! — отвечал Митрохин.— Забудь, будто ее и нету вовсе. Она же об тебе не помнит, ну и ты об ней так же!
Митрохин был человеком хиленьким, хромоватым, в недавнем прошлом сельский почтальон, нынче он что-то такое хозяйствовал, что-то сеял, что-то косил, состоял в маслодельном кооперативе «Смычка» и еще в какой-то артели, которую называл «артель по дегтю», а теперь вот с охотой пошел на буровые работы.
Но самое удивительное, что Митрохин, этот полуграмотный и, по всему видно, не бог весть какого ума человек, иногда вдруг преображался, задумывался, как бы что-то вспоминая не из своей, а из чужой чьей-то жизни, из чужих мыслей, и говорил:
— Англичанину было просто, он приходил куда и твердо знал, что он завоеватель, колонизатор. Так ведь завоевателем-то быть куда как проще, чем защитником...
— Трудно?..— спрашивал не без удивления Корнилов.
— Защитником — ох, трудно! Ох, трудно! — торопливо как-то и теперь уже растерянно отвечал Митрохин, замолкал и больше ни завоевателей, ни защитников ни под каким видом не касался, переходил к хронике деревни Семенихи: кто кого замуж выдает, кто кого женит, рассказывал он о «Смычке» вообще, о председателе Барышникове в частности. У него конца разговорам не было...