После приказа
Шрифт:
Глеб слушал. В душе он себя корил, что вчера не сдержался и дал повод для этого разговора. Наверное, надо было ему поступить иначе, по-другому. Но как?.. Что-то ему мешало и согласиться с Боковым. Нутром он чувствовал, что его рассуждения однобоки, чересчур просты. В жизни все намного сложнее. Ведь не сможет мало-мальски уважающий себя человек ничтоже сумняшеся сносить незаслуженные обиды, а тем более оскорбления. Как нанес ему Коновал.
Вспомнив Коновала, его долгоносое, зло ощерившееся лицо после того как тот пнул его, Глеба, сапогом, Антонов почувствовал, что задыхается. Ему показалось, что полумрак палатки давит на него неимоверной тяжестью и сердце вот-вот выскочит из груди.
— Ох, и духота же здесь, — прохрипел он, вытирая ладонью взмокший лоб. В это время с улицы прозвучала команда, и Антонов с облегчением выскочил вон.
АВТОР
Сколько же мне лет?.. Ну, допустим, пятнадцать. Хотя иной скажет: ничего себе ребенок. Да я в пятнадцать лет… И начнет мозги пудрить. Даже если и все было на самом деле: и вкалывал он по три смены, и покорял синие дали, и партизанил, и на фронт удирал, «сыном полка» ходил в разведку, и юнгой давал курс кораблю, и… — мне лично от этого ни холодно, ни жарко. У меня свои пятнадцать. И я — ребенок! Так, по крайней мере, думают мои предки, педагоги, участковый, когда выговаривает билетерше за то, что она впустила меня в кинозал на фильм, на который до шестнадцати не допускаются…
Я вчера с дружком у Верки Ласкиной из 9-го «Б», пока ее мама с отчимом в Суздаль укатили древним зодчеством любоваться, по видику смотрел — во-о шик! После еще одна пришла, соседка Веркина, и мы цирк устроили!.. А то кино… Дети до шестнадцати… Умора!..
Геня из шестого подъезда отчебучил: кокнул любимца-кота Катьки Императрицы — нашей школьной директрисы. На сиамского красавца, совершающего свой моцион среди мелких кустиков около детской площадки, где Императрица с важным видом сеяла зерна «ума-разума» мамашам (хотя сама никогда деток не имела), Геня набросил рваный мешок, который раскопал где-то на мусорке. Тот и пискнуть не успел, как оказался в «темном царстве», только задними лапами эдак брык-брык, норовя впиться в «тигролова» коготками. Генька его скальпелем вжик меж ног. «Живодер!» — орала Императрица, держась за сердце. Мамаши похватали своих «грызунов» и глазки им закрыли ладошками. А Геньке хоть бы хны:
— Ишь, испужались! — осклабился он.
Генька твердо решил в Афганистане служить. Нас вызывали в военкомат на приписку, он с порога заявил; «Желаю духов колошматить!» Мы тоже были не прочь. Потом как-то поостыли: целый день прооколачивались в коридорах, а раздевалка закрыта, пальто не забрать, чтобы смыться. А без трусов до того неловко ежился на комиссии — три девчонки-медички и секретарша-машинистка посматривали… Меня ни о чем не спрашивали. Майор скептически бросил: «В ракетные… Следующий»…
…А Геньку-живодера вечером Напильник отмолотил — вожак пэтэушной кодлы. Пообещал еще вломить. За кота Катьки Императрицы. Мы втроем (с нами еще Валька Окорок был, толстый такой парень из соседнего подъезда, в спецшколу его папашка на «Волге» возит) возвращались из «комка», хотели кассеты «Сони» для мага по дешевке оторвать. Я у маман выклянчил по этому случаю червонец. У Окорока всегда копейка водится. А Генька увязался за компанию. Идем назад расстроенные, как говорится, из-под носа кассеты увели — шестирублевки. Ведь достались бы нам — сэкономили бы, еще бы в «Каскаде» за коктейлем покайфовали. А так жди у моря погоды, когда снова на прилавок дефицитик выбросят. Во дворе на скамейке Напильник папироску раскуривал. Уже стемнело, вокруг ни души.
— Вот кто мне нужон. Ну-ка, подь сюда! — окликнул он нас.
Мы топтались в нерешительности. «Убежать или подойти? — возникла у меня сначала мыслишка. — Лучше подойти, с Напильником шутки плохи», — сделал я первым шаг. Остальные за мной.
Напильник был сильно под «банкой». Раскачиваясь, он поднялся и пошел нам навстречу. Начал ругаться, зло сплевывая:
— Ну ты, мурло, знаешь сколько бабок за сиамского нынче платят? — наступал он на Геньку, у которого как-то сразу застыла в жилах кровушка. Ибо белым он стал как смерть. Хотя повыше Напильника ростом, а уж о силе и говорить не приходится — иногда грузчиком в овощной палатке подрабатывает, мешки и ящики таскает тики-так.
— К-котяра-т-то ведь И-императрицы, — стал заикаться Генька.
— Да хоть Мурлин Мурло! Я тебе счас кишки вспорю, — брызгал слюной Напильник. Он, оказывается, на кота давно глаз положил, намереваясь его слямзить и оттащить на Птичий рынок. — Пла-атите! Возмещайте бабки, балбесы великовозрастные, — потребовал он от всех нас троих.
Мы
с Окороком начали было отпираться, мол, к кастрации кота никакого отношения не имеем. Но Напильник двинул Вальке по шее и сразу вразумил, что молчаливый свидетель зла такое же дерьмо, как и его вершитель. Валька тут же достал из кармана пухлой рукой портмоне и отстегнул Напильнику «чирик». Пришлось и мне расстаться с червонцем — ничего, матери скажу, что отдал за кассету, завтра, скажу, приятель принесет, а сейчас — жизнь дороже. У Геньки денег, естественно, не оказалось. Напильник бил его ребром ладони, как видавший виды десантник, который колет ею надвое кирпичи в телепередаче «Служу Советскому Союзу». Гнался он за Генькой до самого подъезда, но не догнал: все же был сильно под «банкой». А мы стояли истуканами. Вернувшись к нам, тяжело дыша и отхаркиваясь, Напильник грозно прорычал:— Шоб завтра за Живодера по пятерке мне скинулись! А ему я кровь пущу…
…Я слоняюсь по квартире как неприкаянный. Что делать? Отец читает газеты, мать возится на кухне. Конечно, она не даст мне денег. Может, папашка раскошелится?..
— Тебе чего? — поднял он глаза, почувствовав, что я подошел к нему.
— Да так… поговорили бы…
— О чем?
— Скучно что-то…
— Иди лучше английским займись. Об институте думать надо! А то в армию заберут…
Он снова углубился в международную информацию ТАСС, а я побрел в свою комнату, натянул наушники и включил кассетник. Зазвучавший в ушах рок ворвался глубоко вовнутрь, задвигал моими конечностями и зашевелил клетки в моем мозгу: «А-а, продам чего-нибудь. Ту же кассету с записью Джо Дассена. Он уже не в моде. Но за пятерку-то возьмут! А предки?.. Да что они, пленки, что ли, мои считают…»
ЧЕГО НЕ СДЕЛАЕШЬ РАДИ…
Виктор Коновал, крутя баранку, трясся в грузовике. И ни выбоины каменистой горной дороги, ни серая клубящаяся пыль, похожая на цемент, оседающая на стеклах кабины, не могли вытеснить, застлать навязчиво прыгающее в его сознании узкоглазое, скуластое лицо чернобрового крепыша — Глеба Антонова. Он думал, как, в каком углу прижать строптивого «гуся» и поставить на нем крест. Злоба и отчаяние все сильнее охватывали Коновала, а грузовик, который он гнал, со стоном взвывал от натуги.
Было от чего беситься. Коновал сразу же после инцидента с Антоновым прибежал к Березняку. Уговорить добряка-прапорщика, чтобы тот разрешил ему, Коновалу, вместо другого водителя везти приготовленные к сдаче на склад нехитрые пожитки призывников, не составило труда. Он хорошо изучил старшину за полтора года службы. Достаточно было сыграть на его отцовских чувствах — все знали, что у Березняка два сына, тоже прапорщики, служат у черта на куличках, а старшина всегда переживал, когда от них долго не было вестей. В этих случаях Березняк чаще обычного интересовался у солдат, пишут ли они домой письма, помнят ли батьков и матерей. И сразу тогда список увольняемых в город рос. Ибо написать письмо — хорошо, а вот на почту сбегать, позвонить родителям да услышать в трубке их голос — это ли не большая радость! И Березняк отпускал по возможности многих желающих, умиленно выдавая увольнительные записки.
Коновал свою просьбу изложил более чем убедительно: мол, закрутился с «молодыми», забыл телеграммой мать поздравить с днем рождения. Каково ей будет? Теперь спасти положение может лишь телефон. Надо ехать в гарнизон. И Березняк не смог ему отказать.
Однако истинная причина его желания вырваться из учебного центра состояла в другом. Коновал растерялся после стычки с Антоновым. Он понял, что Глеб — твердый для него орешек. Не возьмешь его на испуг, да и на вид парень не из хлюпиков, сумеет постоять за себя. Чувствовались в нем спокойная уверенность, твердость. Коновал всегда завидовал таким волевым людям. Он знал себя, знал, что как раз ему-то и недостает этой закваски. Хоть он и хорохорился, но сидел в нем глубоко спрятанный зайчишка — малодушный и пугливый. А как хотелось быть сильным и независимым! И он тянулся к таким. Тянулся и в то же время ненавидел их. Как жгуче ненавидит Мацая, под которым ужом крутился все полтора года службы. Ведь Мацая боялись, кто испробовал на себе его кулак. Побаивались и Коновала — знали, что Мацай его «кореш». И пользовался Коновал этим, ходил гоголем, чувствовал себя личностью. Никто ему не перечил в открытую.