После свадьбы жили хорошо
Шрифт:
Она не могла бы сказать, что Митенька удивил ее или раздосадовал, нет, она без волнения пережила этот курьез. И все же много позднее, спустя целые годы, когда все забылось, когда Митенька женился и дочка у него родилась, когда самой Лере показалось, что она влюблена, что настоящий человек отыскался, — сквозь черты этого человека, будто на киноэкране, проглянул все тот же молодой и восторженный Митенька со слепым, обожающим взглядом. И разом все кончилось.
К осени завершили съемку картины. Братцы, ура, ура, — снят, последний план; пустили шапку по кругу, сбегали за шампанским,
Леру отвезли в травматологический институт. Доктор засучил рукава, звенящей пилой вскрыл грязную каменную скорлупу. Посыпались наземь бесформенные осколки. Уф-ф-ф, можно долечиваться на свободе…
И когда лежала, долечиваясь, отдыхая душой и телом, непривычно было сознавать, непривычно думать, что все позади. Неужели забудутся когда-нибудь районная больница, старичок Тихон Авдеич, дорога в Москву, съемки на костылях, гипсовый панцирь, девятый дубль? Неужели забудутся?
…«Товарищи актеры, последнее действие! — забубнила по трансляции Розочка Балашова. — Товарищи актеры, просьба — на сцену!»
Лера поднялась, оправила платье, пошла к двери.
— Ми-ми-ми-и!.. — пропела она, пробуя голос. — Ми-ми-ми-а!..
В коридоре, напротив дверей, топтался автор пьесы. Был у него бесшабашный, лихой вид, словно автор в пляску хотел пуститься. И крахмальный воротничок стоял дыбом.
— Лерочка, — зашептал автор, — у вас есть телефон? Можно я брякну как-нибудь вечерком? Нам так необходимо поговорить… Ой, а что у вас на щеке-то… Ушиблись, Лерочка?!
А в зрительном зале вновь докипал, волнами перекатываясь, нетерпеливый разноголосый шум, хлопали кресла, пиликали в оркестре, будто вскрикивали, жалуясь; начал свет гаснуть. Невидяще посмотрела Лера на автора, пробежала в кулисы, стала на выходе. Зазвучал оркестр и как бы приподнял, повел за собой по ступенькам на сцену.
Сколько бы раз ни поднималась она по этим ступенькам, все равно было страшно, внутренняя дрожь захлестывала, и надо было скорей выбежать, скорее, и начать говорить, начать жить на сцене.
Она видела изнанки кулис, незакрашенную сторону декораций, где крупно и небрежно написаны черные номера; видела пожарника, дремлющего на стуле, ожидающих выхода актеров, Митеньку Грызунова с фотоаппаратом через плечо; видела гигантский провал зрительного зала, освещенные первые ряды, головы и плечи, программки в руках, а дальше, в табачно-дымном серебристом сумраке, будто капли набрызганы, тысячи капель, серых на голубом; она подумала, не выстрелит ли мальчишка — он опять может выстрелить, — и тотчас забыла об этом.
Опять она была на реке, деревенская девчонка семнадцати лет; прибежала на свиданье, тайком прибежала, все бросив… Ждала его нетерпеливо, а он не приходил. Было ясно теперь, что он обманывает, только она верила и надеялась. Мучилась, кидалась на каждый звук шагов, считала минуты и, когда уже невозможно стало молчать, вновь спросила потрясенно, как первая женщина первый раз на земле:
— Да что же это, что же это такое — любовь?..
ВОЗВРАЩЕНИЕ СКАЗКИ
Выстрел звучит не раскатываясь, коротко.
Впереди, за кустами бересклета, — слабый, почти ребячий вскрик. Темное пятно бьется на земле, едва видимое сквозь ветки.
— Есть… — с натугой выдыхает Димка, поворачиваясь ко мне. — Точно врубил ей, стер-рве…
Я мельком вижу его глаза — круглые, оловянные, еще не отмякшие от напряженья.
Через просеку он идет в кусты.
Козлушка — маленькая дикая коза — лежит неподвижно. В судороге заломлена ее тоненькая шея, копытца зарылись в жухлую листву. А на груди — несколько темных рябинок, из которых падают на землю медленные, тягучие, будто резиновые капли…
Неправда, что кровь пахнет. Она не пахнет. Но все время, пока мы связываем козлушке ноги и, чтобы легче было нести, продеваем палку, — я то и дело сплевываю. Во рту солоноватый, вяжущий привкус, от которого никак не избавиться.
На привал вскоре приходят и остальные охотники. Я слышу, как сразу же начинается шум, ругань, — на Димку кричат, отбирают у него ружье, он оправдывается скрипучим, визгливым голосом…
Мне не хочется быть сейчас вместе со всеми. Подстелив ватник, я ложусь в сторонке. Вечер тихий и теплый, но мне почему-то не согреться, во всем теле зябкая, противная дрожь.
…Вчера я видел такую же козлушку возле ручья. Может, это была та самая, что нынче убита Димкой. А может, и другая, не знаю.
Перед заходом солнца я сидел на берегу. Было совсем тихо, все застыло, затаилось, и только рыхлый вечерний туман растекался из низин.
Я не услышал, а только увидел ее, когда она была уже совсем близко.
Среди белесого ивняка мелькнула желтая тень. В просветах показались ноги, спина. Затем, будто без звука перелетев через кусты, вся она выросла на берегу — кургузенькая, легкая, с высоко поднятой головкой.
Осторожно, как на цыпочках, она переступила по камням и стала пить, смешно наморщив черную верхнюю губу.
А потом долго прислушивалась, окаменев над водой. В темной заводи ясно виднелось ее отражение. Оно подрагивало, колыхалось, будто дышало.
Так и стояли две сестры-козлушки: вздрагивающая в воде и неподвижная на берегу.
Можно было выстрелить. Я бы успел.
Но я не поднял ружья, замер, оставил в себе живыми одни глаза.
Это было так удивительно и чудесно — в нескольких шагах от себя видеть пугливую, трепетную душу леса.
Вот она исчезнет сейчас, и уже совсем другими будут и этот ручей, и кусты, и деревья, и сам туманный воздух, — они опять станут спящими, онемеют, замкнутся…
Я не поднял ружья.
Я смотрел до тех пор, пока она не повернулась и не пропала в редком кустарнике.
И вот теперь эту встречу перечеркнуло другое: ружье у Димкиного плеча, слабый вскрик на просеке, заломленная в судороге шейка и те черные капли, что медленно и вязко падали на землю.
Я не успел помешать Димке. Впрочем, нет, — наверное, я бы успел. Я мог бы подбежать и рвануть ружье в тот миг, когда ударил выстрел.