Шрифт:
День моей встречи с Габриель совпал с тем днем, который я наметил для себя, чтобы перестать думать о смерти. Я не забыл об этом, поскольку этот день был освещен удовольствием, полученным от знакомства с новым лицом, от наивности молодой журналистки, хотя я не извлек из этой встречи ни единого урока.
Она позвонила условиться об интервью, я согласился принять ее через две недели. И вот она пришла, устроилась на кожаном диване, улыбаясь, разворачивала блокнот на коленях и спрашивала по поводу довольно мрачного полотна моего друга Сантино, висевшего на стене:
– Этот череп – напоминание о смерти?
– О тщетности сущего, барышня. Знайте, с сегодняшнего дня я больше словом не обмолвлюсь о смерти. И думать о ней забуду. Вместо меня пусть вещает сюжет этой картины. И другие сюжеты о тщетности, которые встанут на моем пути, чтобы убедить меня в этой мудрости.
Она молча заносила в блокнот
1
Суета сует (лат.).
Габриель с удивлением взирала на меня, так, словно я оставил ее где-то далеко позади.
– Вы говорите, что больше не будете думать о смерти, а между тем ваш дом соседствует с кладбищем.
– Кладбище – еще одна житейская случайность. Там мертвые и синицы.
– А вам не наскучивает принимать посетителей? Таких, как я, например.
– А известно ли вам, что в средние века посетительницей именовали смерть?
Ах как же мне по нраву эта мысль о посещении, в ней есть что-то легкое, не давящее, неназойливое. Сегодня утром вас посетила смерть. Некое не имеющее определенной формы существо является, делает свое дело и уходит. А после него уже ничего нет.
– Я совсем немногое занесла в блокнот, но мне кажется, я усвоила главное, – сказала Габриель, уходя.
Давно уже не испытывал я потребности в чьем-либо присутствии, но, стоило ей уйти, я поймал себя на том, что ощущаю любопытное чувство пустоты вокруг, словно полотна на стенах, деревья за окном, весь дом внезапно обезлюдели и я уже умер, а мой собственный призрак вернулся взглянуть на места, где я когда-то жил.
Вторая встреча была назначена на следующую неделю, и, признаться, я с нетерпением ждал ее. В первую минуту она показалась мне не такой юной, какой запечатлела ее моя память. Значит ли это, что я в своем воображении приукрасил ее за эту нескончаемую неделю? Потом, когда она села напротив меня, открыла блокнот и в точности, как в первый раз, обвела взглядом развешанные по стенам полотна, я вновь увидел в выражении ее лица и движениях некую девственность, которая меня покорила. Я снова ощутил себя близким ей и был рад ее вопросам.
– Как вы провели эту неделю? – бесхитростно поинтересовалась она.
– Думал о вас, – вырвалось у меня, но я тут же спохватился: – О ваших вопросах.
– Так-то лучше, чем все время жить с мыслью о смерти.
– Зато труднее. Вы – это что-то новое.
– Вы хотите сказать, что никогда не разговаривали в таком ключе с другими?
– А, вы хотите сказать, со многими другими, кто приходит меня интервьюировать? С вами у меня особое чувство, что все возможно или, если хотите, все открыто.
Кем была эта молодая женщина, сидящая напротив меня, со свежей улыбкой, открытостью во взгляде и какой-то своей тайной? А почему у нее непременно должна быть тайна?
– У вас вид, будто вы витаете в облаках, – проговорила Габриель. – В любом случае вы больше не отвечаете на мои вопросы.
– Да, я витал. Со мной это часто бывает. Я перестал думать о ваших вопросах. Я смотрю на вас и сам себе задаю вопрос: кто эта женщина напротив меня…
Она опустила голову, впервые избегая смотреть мне прямо в глаза. Затем откинулась, устремила на меня свой взор и ровным голосом проговорила:
– У меня умер сын.
И тут плечи ее дрогнули, рот исказился, рыдания подступили к горлу. Прошло несколько тягостных секунд, я взял ее за руки и не стал успокаивать, дав выплакаться. Мало-помалу она пришла в себя, дыхание стало ровным, губы разжались. Блокнот упал с ее колен. Я открыл окно, в комнату вместе с утренним октябрьским воздухом ворвался запах сжигаемых на опушке леса листьев.
Некоторое время спустя Габриель перенесла ко мне кой-какие пожитки, но не для того, чтобы окончательно поселиться у меня – этого бы я не вынес, – а так, чтобы провести у меня несколько дней, высказаться, выплакаться, отоспаться.
– Мне часто приходит на ум выражение «нести
свой крест». Для меня это пустые слова. Если я несу свой крест, я страдаю, но умер-то мой сын. Это он страдалец, – говорила она.Или:
– Моему сыну никогда уже не стать мужчиной.
– Мой сын никогда не познает женщину.
– Моему сыну не дано выполнить свое предназначение на земле. Если только ему не было предназначено быть похищенным у своей судьбы.
Долго не произносила она его имени. И вот однажды бросила, как бросают оскорбление в лицо несправедливого мира:
– Его звали Матьё.
Однажды вечером, когда она рассказывала мне о его смерти чуть подробнее, я задал неловкий вопрос об имени, которого мне недоставало, как его самого недоставало его матери.
– А отец? – спросил я чуть погодя.
– Отца у него не было. Он бросил меня по возвращении из Соединенных Штатов и даже никогда не видел Матьё. Я одна растила его. Маленький американский мальчик на берегу Лемана. Ему было семь лет, когда его не стало.
Делить с другим. Делить что? Лишний раз убеждался я в том, какое расстояние отделяло меня от Габриель с ее незаживающей раной в сердце: она была погружена в свое горе, мне же оставалось видеть на ней его следы – блеск слезинок, дрожание губ, растерянный вид при воспоминании о том, как он болел, – все это трогало меня в большей степени, чем само страдание, глубоко потаенное в ней, как какой-нибудь ключ или источник, и непонятное, чуждое мне. Я представлял себе, как это могло произойти, вживался в нее, пытался представить себя в ней, придумывая, что у меня самого есть ребенок, который заболевает и умирает. Вспоминались смерти других детей, описанные в книгах или случившиеся в чьих-то семьях, близких мне. Но, как я ни старался, я не мог чувствовать так же, как она, и разделять с ней ее горе. Выходит, я был сродни тем благодетелям, что, раздавая милостыню, больше всего любят при этом себя? Я обнимал Габриель, уводил в спальню под покатой крышей с открытым в сад окном, из которого доносился запах осени. Объятия приносили успокоение, безмятежность. Кому? Мне? Я протягивал руку, легко касался тела, лежащего рядом с моим, – тела, что однажды покроется красными полосами, складками, зелеными пятнами, такими унизительными, но невидимыми в могиле.
– Вам не холодно? – спрашивал я. Или: – Пить не хотите?
И шел за шалью, стаканом воды, зажигал лампу или отдергивал штору, закрывающую сад, словно только это могло меня приблизить к ее горю. Я пытался выразить ей свое соболезнование.
– Я не горюю, – улыбалась она в ответ, – смерть во мне. Это-то и притягивало меня изначально к вам. Но вы наблюдаете за смертью. Приручаете ее. И поэтому можете ее избежать, увернуться, если пожелаете.
«Смерть во мне», – сказала Габриель. Я впервые слышал такое. Никто не говорил со мной так в лоб, без обиняков. Принято кружить вокруг да около, когда речь идет о смерти. Хитрить. Ходить окольными путями. Но вот так прямо заявить: во мне! И это говорит совсем еще юное существо, любящее музыку, живопись, пьющее кофе на террасе, залитой октябрьским солнцем. Воздух прозрачен в течение целого дня, ни облачка, ни дождинки; на фоне темного плюща – желтые хризантемы. Так и представляется, что это кусок рая: дорожка между деревьями, поблескивающие цветы, кладбище, солнце укладывается спать на ночь, птицы, еще короткие тени крон в тихих аллеях, по которым мы бесшумно бредем. Рай – это один миг, следующий за другим, когда тебе ничто не угрожает, когда вот так светит солнце, когда мы знаем, что уснем вечером на нашей лужайке-постели.
– Хотите пить?
– Нет.
– Не озябли? Хотите, я схожу за чем-нибудь теплым, приготовлю кофе?
Вот уже несколько дней, как я не читаю, не пишу больше одного-двух часов по утрам, пока она спит. У меня давнишняя привычка рано вставать, стоит первым проблескам зари скользнуть по шторам, спускаться на первый этаж, открывать окна в сад, розовый под розовым солнцем в этот час суток, когда ветер еще не поднялся, а птицы начинают подавать голоса среди недвижных стволов и веток. Что же я все-таки писал все эти дни? Обрывки неких историй. Описывал встречу с Габриель, набрасывал ее словесный портрет, заносил в тетрадь ее рассказы о Матьё и американце, бросившем ее. Они познакомились, делая репортаж для конкурса, организованного бельгийской газетой «Ле Суар де Брюссель», кажется, речь шла об открытии мест, где проживали американские писатели – Фолкнер, Дос Пассос, Эрскин Колдуэлл. Она выбрала Хемингуэя и познакомилась с американским журналистом Миллиганом на Кубе, где он готовил для конкурса такой же репортаж, как и она. Они вместе отправились в Кечум, где Хемингуэй покончил с собой, – однажды она описала мне эти места: лес, дом, комнату, где писатель зарядил ружье с инкрустированным серебром стволом.